Музыка моего сердца
Шрифт:
Прапорщик заиграл сильно и уверенно. Из-под пальцев его зазвучали знакомые темы. Это была соната Бетховена — торжественное начало, порывы энергии, смятение, падающие вниз звуки, потом новый взрыв…
Щукин перестал играть, осторожно погладил клавиши и опустил крышку пианино.
— Лёня, не оставляй музыку, — сказал он, — потому что это правда. Люби её, неси её с собой. Я когда-то окончил музыкальное училище. Плохо приходилось на фронте без музыки. Я слышал раз, как солдаты пели… Пели обыкновенные русские песни про калину, про берёзу, про матушку-Волгу. Немцы перестали стрелять, а когда хор кончил, оттуда,
Он махнул рукой и ушёл к себе.
Ноябрь в том году был с сильными ветрами, но без больших морозов. По пути в музыкальную школу я обратил внимание на то, что улицы пусты. Ни одного штабного автомобиля. На обычно оживлённом перекрёстке в центре города стоял броневик с красным флагом. Верхний люк был открыт. Из него высунулся человек в кожаной шофёрской фуражке, на рукаве у него была красная повязка, а в руках бинокль. Горлышко пулемёта было направлено на здание штаба фронта.
Увидев меня, человек сердито махнул мне биноклем, чтоб я скорей проходил. Я побежал, прижимая к себе папку с надписью «Musique».
Возле здания Совета рабочих и солдатских депутатов гудела толпа. На балконе висел огромный красный плакат: «Вся власть трудящимся! Да здравствует мир народов!»
Под плакатом выступал оратор в кожаной куртке. Голос его доходил до меня издали глухо.
— Товарищи, конец войне… конец окопной гнили… конец лжи… Хватит проливать кровь за кривляк и болтунов из Зимнего дворца… Товарищи, настало время сказать правду… всю правду…
Я разглядел седую прядь, которая шла у оратора ото лба к затылку. И голос, голос… Это был Щукин!
Всей его речи я не разобрал, потому что впереди меня стояли густой массой фронтовики в папахах. Но по единодушному «ура!» на площади я понял, что бывший молчаливый прапорщик наконец высказал всё, что он передумал за два года окопной жизни.
Солдаты загудели и затолкались. На балконе появился чернобровый оратор с резко очерченным лицом. На нём была расстёгнутая армейская шинель без погон и петлиц. Он держал в руках бумагу.
— Товарищи! — проговорил он спокойным голосом. — Прошу потише… Бывший командующий Западным фронтом Эверт арестован по приказу Военно-революционного комитета…
— Ура!!
— …В Петрограде Всероссийский съезд Советов принял декреты о мире и о земле, которые я вам сейчас прочту…
В этот день я опоздал на урок. Возле музыкальной школы, на мостовой, горел костёр. Около него похаживало несколько солдат с винтовками.
— Эй, гимназёр, куда спешишь? — крикнули мне оттуда.
Я остановился.
— Подходи, не бойся! Что у тебя в руках?
— Это ноты, — сказал я.
— Оружия нет?
— Нет, — пролепетал я.
— На музыке небось играешь?
— На пианино.
— Что ж ты в такое время на пианине тренькаешь, как генеральская барыня?
— Оставь его, Ермолаев, — вмешался солдат с рябинами на лице, — он, видишь, учится. Какую музыку учишь, гимназёр?
— Ганона, — сообщил я.
Солдаты помолчали.
— Церковное, что ли?
— Это упражнения, — сказал я безнадёжным голосом.
— Покажь!
Ермолаев провёл закопчённой ладонью по чёрному частоколу «прогрессивных
этюдов» и вздохнул.— Тоже, знаешь, работа! — проговорил он неопределённо. — Давай закурим, а?
Я с недоумением посмотрел на протянутый мне матерчатый кисет с махоркой и замотал головой.
— Да что ты пристал к нему, Ермолаев? — сказал солдат с рябинами. — Ты на площади был, гимназёр?
— Был.
— Слышал, как декреты читали? О земле и мире! Повтори!
— О земле и мире, — повторил я.
— Вот и запомни! Это тебе не Ганон! Тебе ещё жить долго! Проходи! Нет, постой…
Я думал, что меня обыщут, нет ли оружия, но вместо этого солдат с рябинами снял с себя красный бант и прицепил его к моей серой шинели.
— Так и ходи. Теперича ты ученик Советской трудовой власти. Понял?
Фрейлейн Штауб была в задумчивом настроении. Она долго меня рассматривала, как будто впервые увидела.
— Что такое? — сказала она, опомнившись. — Как ты прошёл?
— Меня пропустили, — отозвался я мрачно.
— Готт майнер! Что это за красный бант? Ты записался в большевики?
Я объяснил, откуда взялся бант. Фрейлейн Штауб пожевала губами.
— Садись! Играй шестой этюд!.. Пальцы, Лонья, пальцы!
Если бы Шарль-Луи Ганон услышал, как я в тот день играл его произведения, он, вероятно, вышел бы из себя. Фрейлейн Штауб тоже не выдержала:
— Лонья, ты не приготовил урок! Я должна поставить тебе два! — И, подумав, добавила: — С минусом!
Я молчал.
Моя учительница посмотрела на часы и устало сказала:
— Послушай, Лонья, сегодня уроков не будет. Сыграй что-нибудь своё…
Я воззрился на неё в крайнем изумлении. Играть «своё» строго запрещалось.
— Сыграй то, что ты играл на вступительном экзамене. Какая-то фантазия или прелюд… или как это у тебя называется?
Я не сумел повторить то, что играл на экзамене, потому что на экзамене я импровизировал. Сейчас я тоже играл то, что мне приходило в голову. Мне рисовались площади, гудящие народом; небо, по которому неслись тучи, похожие на знамёна; похоронные процессии с трубами; глухие раскаты пушек, которые слышны были по ночам в прифронтовом городе; снега, освещённые ночным заревом; бой городских часов на башне и гулкие одиночные выстрелы…
В этом не было ничего самостоятельного. Это было подражание любимым мною темам Бетховена, Шопена, Чайковского, Грига и Скрябина. Играл я, кажется, долго и под конец так увлёкся, что бессознательно стал нажимать на педаль.
Когда я кончил, фрейлейн Штауб сняла с носа пенсне, подошла ко мне и неожиданно поцеловала меня в лоб.
— Пять с плюсом! — сказала она дрогнувшим голосом. — Я ставлю тебе пять с плюсом и надеюсь, что ты будешь знаменитым капельмейстером великого нового времени! Но, битте, сними ногу с педали!
Началась гражданская война. Музыкальная школа закрылась из-за недостатка дров. Сидя дома в полушубке и валенках, я играл на ледяных клавишах пианино при свете коптилки. В том же полушубке и валенках я ходил в Единую трудовую школу и осваивал логарифмы, еле удерживая мел в зябнущих пальцах. Но и в полушубке я не расставался с красным бантом, подаренным мне в ноябре 1917 года фронтовиками в папахах.