Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Только помню, что встал, закрыл крышку. Да, крышку закрыл и стою… А в зале шум, движение, никто ничего не поймет. А я вроде иду по сцене и почему-то не внутрь за кулисы, а прямо в зал.

Кто-то говорит: «Может, он заболел?»

Руководитель наш Кофанов подходит ко мне, говорит:

«Что с тобой? Ты же вчера отлично играл!..»

Я молчу. Еще ко мне подходят разные. Все такие участливые. Один говорит: «Это он впечатлительный, нервный».

Другой: «У него дедушка умер недавно».

А кто-то из наших ребят шепчет другому про меня:

«Чокнутый».

Тем все оно и кончилось. Целый вечер бродил я по Одессе, бродил, и сидел на набережной, и все думал,

думал: а как же дальше? И сначала очень мне плохо было. Очень плохо. А потом отчего-то стало хорошо, и я подумал: ну, не буду я играть — музыка-то не исчезнет. Послушать ее я всегда смогу. Пришел я поздно в гостиницу и не пошел туда, где наши жили, в общежитие, а прямо на третий этаж, в номер «Люкс» к рыжему пианисту. Пришел, а дверь у него заперта, и горничная говорит: «Уехал товарищ в город Москву выступать и давать концерты». А потом кончился этот самый конкурс, нас всех погрузили, и мы поехали…

Он кончил свой рассказ, посмотрел на меня устало, опустошенно. Странная у него была физиономия: большая, грубая, темная, а глаза маленькие, яркие и тревожные.

— Ну и что ты решил? — спросил я. — Играть будешь?

— Не знаю, — сказал он.

Я хотел ему посоветовать работать над собой, никогда не отказываться от начатого дела, но не стал… Еще я хотел ему посоветовать, чтобы он влюбился в — пацанку, но потом решил, что это лекарство принимать ему еще рано, а кроме того, оно обладает иногда самым неожиданным действием. Что еще я мог сказать ему?..

— Спи. Самое лучшее сейчас — это спать.

— У меня бессонница, — сказал он.

— Ну тогда подумай о чем-нибудь хорошем. У тебя есть что-нибудь хорошее?

Он задумался, потом кивнул:

— Есть.

Мне хотелось узнать, что это, но я не спросил, потому что у каждого человека есть свое хорошее и не обязательно рассказывать об этом другим.

— Ну тогда все в порядке.

И я закрыл глаза. Приятная светлая тяжесть начинающегося сна легла на мои плечи. Наступал тот момент, когда мне положено было засыпать… Через два часа капитан-бригадир разбудит меня на утренний лов.

Я проснулся от сильного и долгого гудка. Теплоход вошел в дельту Дуная. Он подходил к пристани Вилково.

Я посмотрел: вторая койка была пуста. Я отдернул шторы — его не было видно. Возможно, он уже приготовился сойти и ждал трапа, а может, еще бродил по палубам, праздновал свою первую бессонницу и видел странные, далекие, ночные огни, которые не разглядишь простым глазом.

1963 г.

ЧИСТОЕ СЕРДЦЕ ГОРНИСТА

То было первое послевоенное лето. Мы жили в пионерлагере под Москвой. Мы вставали на зорьке, собирали гербарий, ходили в турпоход, и казалось, так было всегда — сосны, синеватый, металлический блеск реки сквозь тальник, тихий звон и пчелиное верещание над высокой и чуть влажной травой; казалось, так было всегда и только что ушедшая война — это лишь сон, который ни вспомнить, ни забыть. Только в родительские дни ее темные крыла осеняли пионерлагерь — почти ко всем приезжали матери и ко многим не приезжали отцы…

Страна жила трудно. Но страна посылала своих пионеров в летние лагеря, кормила их как могла, отдавала им скупые, но живительные свои соки.

А мы вбирали эти соки быстро, радостно и торопливо, потому что это были наши первые пионерские каникулы, первые каникулы после войны. Пробивались сквозь сосны, пахнущие горько и терпковато, прозрачные

холодноватые рассветы, и тревожно, пронзительно и победно звучал горн, открывая нам дорогу в день, а потом закаты падали в землю, как кометы, и снова наш горн, уставший за день, пел севшим, но все-таки чистым голосом. А горнистом был мой товарищ, Митька Александров из Ленинграда.

Это был высокий мальчик с глазами серыми, приветливыми, но неулыбчивыми, с чистым бледным лицом, с ясным лбом, с нервной и чуть скорбной линией полноватых губ. Был Митька Александров не очень разговорчив, в походы он не ходил, редко купался, а за обедом ему всегда приносили какую-то другую, чем нам, пищу, называвшуюся туманно и пресно: «высококалорийная». Когда мы резались в футбол, он смотрел на нас с тщательно скрываемой и все-таки уловимой печалью.

Однажды он разделся и кинулся в игру, кинулся с азартом и страстью и повел мяч, прерывисто дыша, каким-то удивительным усилием обогнал защитников, с враз заалевшим и почти багровым лицом вырвался к воротам и пробил несильно и точно, а потом вдруг упал, бесшумно, как перерубленная топором тоненькая жердочка, упал, а мы не поняли, решив, что он просто дурачится. И мы играли и кричали: «Пасуй, пасуй!» — а он лежал в траве.

Кто-то из нас подбежал к нему, испуганно крикнул, и тотчас же все сгрудились над ним, подняли его, а один помчался за лагерным врачом. Но он вырвался из наших рук, улыбнулся измученно, виновато и сказал: «Ребята, врача не надо. Мне и так житья не дают. А тут и совсем в комнату загонят». Но его все равно загнали в комнату, и он ходил несколько дней в серой полосатой пижамке и, говорят, совершил несколько попыток к бегству из санчасти.

Вот тогда и мелькнуло это слово, похожее на длинную и безликую рыбу, холодное, непонятное слово: дистрофия.

Но мы не чувствовали к Митьке жалости. Он не давал нам жалеть себя. Мы не чувствовали себя сильнее его, даже когда он сидел на берегу в своей полосатой пижаме, а мы лихо заплывали за бакен.

Я не знаю, отчего это происходило — оттого ли, что был он молчалив, но когда говорил, то поражал нас своей памятью и знаниями, оттого ли, что редко врал и хвастал и никогда ничего из себя не выкомаривал, оттого ли, что он был нашим первым горнистом, и горн его не фальшивил и пел не очень сильно, но звонко и чисто, так, что мы замирали… Горн выводил свою песню, и в ней было что-то тревожившее нас, что-то знакомое по старым фильмам о гражданской войне. Может быть, в этом горне звучали атаки, в которые ходили наши отцы.

— Слушай, где ты научился так горнить? — спросил я однажды Митьку. — Расскажи!

— Наш дом в Ленинграде разрушили. Я ушел жить в свою школу, и я жил в пионерской комнате. А школа была пустая, и я очень боялся, особенно вечерами… Мне хотелось с кем-нибудь разговаривать, а разговаривать было не с кем, там еще жила Нила Павловна, наш завуч, но она после бомбежки стала глухая. Вот я брал горн и трубил. Трубил, трубил, а никто моего горна не слышал. А трубил я назло фашистам… Вот так и научился.

Я любил Митьку, я всегда советовался с ним. Однажды, когда я влюбился в нашу пионервожатую Галину Ивановну, или просто Галю, я пришел к нему посоветоваться. Другим людям я бы не сказал об этом. Это было стыдно, неприятно. Стыдно не оттого, что влюбился. Это делали многие из нас. Но они влюблялись в девочек из соседних отрядов, что было нормально и естественно. Я же влюбился ни больше ни меньше в пионервожатую, во взрослого человека — ученицу девятого класса.

Когда я заикнулся об этом одному своему приятелю, тот дико захохотал, схватился за голову и закричал, корчась от язвительного восторга:

Поделиться с друзьями: