Музыка в подтаявшем льду
Шрифт:
Он рисовал с нараставшим рвением, скоро в каракулях, которые изображали тянитолкая, усмотрели проблеск таланта, нуждавшегося в развитии.
Стоило приехать отцу, мать в первое же воскресенье выталкивала их в музей; сама оставалась дома из-за головной боли, хотелось полежать, отдохнуть… если всё не так, если всё иначе – тихонечко подпевало радио.
– Нет, думаю в Эрмитаж ему пока рано, и столпотворение там, – напутствовала она с тахты, – сходите-ка лучше в…
Маршрут по Русскому музею, проложенный отцом, давно надоел; Соснин был перекормлен охотничьими привалами, корабельными соснами, медвежатами, однако отец твёрдо знал перечень поучительных для молодых глаз шедевров.
Со странной поспешностью отец уводил от театрализованных ужасов «Последнего дня Помпеи», словно
Завершалось воспитательно-развивающее мероприятие в «Квисисане»; сверкала витрина-горка… стеклянный гроб, заждавшийся спящей царевны, где пока выставлены пирожные? В награду за терпение – искусство требует жертв, – бормотал в музее отец, не уточняя кто из них двоих приносил воскресную жертву… – на столике возникали кофе со сливками, безе, похожее на кучевое облако.
Но посещения музея служили лишь культурным фоном запланированного развития: Илюшу определили в рисовальный кружок; Соркин подарил завалявшийся у него дореволюционный карандаш «Фабер», карандаш с трудом затачивался, твёрдое розоватое дерево не поддавалось.
Подолгу затачивая карандаш, рассматривал пожарное депо с коробчатой каланчёй – в приоткрытые ворота высунулись умытые рыльца красных машин, больших, настоящих, но будто бы скопировавших его машину, игрушечную.
За стенкой, в соседнем классе, очередной раз тепло встречался с пионерами поэт Фогельсон – бил по клавишам безнадёжно расстроенного пианино, деревянным голосом распевал бессмертные куплеты: ты только к сердцу никого не допускай…
В просторной казённой комнате, под огромной головой Давида, застыл с поднятой лапой, из которой торчал арматурный стержень, доедаемый молью волк; пылился вечный натюрморт под пятисотваттной лампой – чахоточно-румяные щёчки восковых яблок контрастировали с бледностью гипсовых конусов… а приглянулось чучело селезня, подвешенного вниз головой, словно трофей стрелка. Илюша, упиваясь внезапным счастьем, добивался изумрудного поблескивания шеи, сажал блик на глаз-бусину. Кисть была животворной? – мокрая акварель сияла,
светилась! Яркие, переливчатые краски завораживали, однако… едва высыхали – жизнь уходила из них, как уходили соки из цветов, засушенных в книге.Следи-и-ить буду строго, мне сверху видно всё, ты так и знай…
Илюша с тоской засматривался в чёрно-синее окно; летел в круге фонаря снег.
Преподавательница Мария Болеславовна хлопала в ладоши и объявляла композицию на зимнюю тему – возьмите серый картон, белила…
А ему вспоминалось море.
Итак, годы минули, похоронили деда…
Шумел опять пляж, блистало море и вдруг что-то растолкало дремотное впечатление: гора синела.
Синела, нежно светясь изнутри, хотя была окутана маревом; матовую синеву, как и прежде, захлёстывали блеском колыхания волн.
Но холмик-то, холмик, стоило ли царапаться? – жалкий, маленький, не холмик даже, а бугорок; из овражка под ним воняло… да ещё размазанный поодаль невзрачный пейзаж! На холмике-бугорке готовились поставить опору для электролинии. Вырыли глубокую яму, железная решётчатая махина валялась рядом, подмяв вялые лопухи.
Многое менялось, тускнело, сад как-то сжался, терраса растрескалась… Правда, старенький рояльчик сохранился чудом, случается же такое! – сохранился якобы потому, что виллу не разграбили, немцы приспособили её под офицерский клуб фривольного назначения, но мать с негодованием отвергала обидные слухи, запущенные скорей всего женой Грунина, после войны – заместителя отца, главного врача курорта, по административной части; мать склонялась к другой версии, согласно ней виллу занимал фашистский генерал, любивший помузицировать.
Казалось, привычная жизнь возвращалась, налаживалась – домработница подметала, официантка приносила в судках обед, садовник опрыскивал деревья какой-то гадостью, спасал урожай от червяков. Добавились удобства, скидки, ещё бы, главный врач курорта, не шутка, однако бурлящих праздников больше не было – так, отзвуки.
И не осталось от той поры снимков. Сеня Ровнер погиб на войне, летел по заданию редакции к партизанам, кукурузник сбили.
Погиб и чернокудрый композитор Женя; по радио, на танцплощадках хоть звучал его чарующий вальс, а о Сене, словно за ненадобностью, забыли.
И Соснин больше не нуждался в фотоподсказках, отчётливо помнил как сужался круг приглашённых, падал от сезона к сезону тонус компании; всего для нескольких гостей – Соркина, Нюси, троицы притихших актёров-гастролёров, кого ещё? – пел, навалясь на рояльчик, Флакс, которого мать ласково звала Франей: грустить не надо, пройдёт пора разлук… нас ждёт отрада…
Да, регулярно появлялся лишь Соркин; его встречали на пристани.
Пароход из Одессы, дымя, замирал на рейде, пассажиров к берегу доставлял шаткий пузатенький баркас, он взлетал на волнах, ухал… наконец, погрузневшего, одышливого Соркина удачно подхватывал и, поймав миг, лихо выталкивал за поравнявшийся с твердью борт рябой матрос с чапаевскими усами. Григорий Аронович, ещё не веря, что прибыл, опускал на причал чемодан в белёсом полотняном чехле на пуговицах.
Страдая от утраты величия, жаловался на качку: майн готт, до чего противно быть игрушкой Нептуна; мокрый от солёных брызг, целовался, – Риточка, безумно рад, рад! – хвалил Илюшу, – как вырос…
– Худющий, рёбра можно пересчитать, – вздыхала мать.
А Соркин рассеянно выслушивал курортные новости, доставая большой носовой платок, чтобы вытереть лоб и щёки, радостно озирался – ему нравилось в этом солнечном захолустье.
Соркин опять совмещал приятное с полезным – лечил горячей грязью обострившийся артрит, грелся в лиманной рапе, а вечерами, провалившись в шезлонг, смотрел в потухшее небо, лениво поругивал Душского, который чересчур уж вгрызся в гранит науки, манкировал… обсуждая вполголоса с матерью статью о космополитах, Григорий Аронович вдруг оборачивался: ну-ка, Илюша, что новенького на пляже? Что-то ты всё один, один, почему бы не подружиться с какой-нибудь востроглазой егозой при косичках, я в твои годы… Он пускался в воспоминания, оживлялся.