Музыка в подтаявшем льду
Шрифт:
Он притворялся, что спал, лежал с закрытыми глазами и слушал.
Море волнуется – раз, море волнуется – два, море волнуется…
Потом смех, тишина, подозрительно-долгая тишина.
И вдруг:
– Штандер! – срываясь, выкрикивал звонкий голос, и мяч упруго ударял об асфальт, раздавался визг, топот быстрых и лёгких ног… брызгало разбитое стекло.
Слушал и – видел.
Расколошматили снова подвальное окошко – оно почти касалось некрашеной рамой вздувшейся плитной отмостки с пучками свежих травинок в швах; в чёрном, будто пробоина от снаряда, зиянии угадывались очертания кабинета, в нём, оклеенном сиреневыми обоями с тощенькими букетиками, осенённом вырезанным из «Огонька» Сталиным в белом победном кителе, корпел над пухлыми конторскими книгами и вощёными жировками управдом Мирон Изральевич, прозванный синим языком за привычку слюнявить химический карандаш… Чтобы сберечь свою последнюю хрупкую защиту, Мирон Изральевич под звон стекла срывал очки и, близоруко щурясь, выбегал из подвала. Длинный, как каланча, качал носатой головой, рассеянно внимал виноватым
И вот уже обмозговывал задачу старичок-стекольщик, заморыш с плоским фанерным ящиком на брезентовом ремне, алмазным резцом, который выглядывал из нагрудного кармана мятой спецовки, карандашом за ухом, а – впервые подмеченная параллельность сюжетов? – на древний полосатый матрас с торчками прорвавших обивку спиральных пружин – едва пригревало, подростки выволакивали матрас из сарая с граблями и лопатами на огороженный грубым штакетником клочок подсохшей земли – усаживался по-турецки, перевернув козырьком на затылок кепку, старший сын дворничихи Олег.
Приход весны он имел обыкновение встречать громким и долгим – до закатных сумерек – концертом; Соснин предвкушал превращение жёлтой стены в оранжевую, мысленно смотрел на неё сквозь красное стёклышко.
Толкотня на матрасе, не поместившиеся восседают на куче шлака.
Острый запах немытых тел.
– Стар-р-р-рушка не спеша дор-р-рожку пер-р-решла, её остановил милица-а-анер-р, – с блатною хрипотцою распевался Олег.
– По улице ходила большая крокодила, она, она беременна была, – пытался перехватить вокальную инициативу, выскочив из-за мусорных бачков, безголосый Вовка, но Олег трескал брата по спине, цыкал.
Раздосадованная мать закрывала окно.
Два брата-дегенерата?
Нет, братья-то были сводные, от разных и безвестных отцов, а Олег, или Олежек, как его с ласковым подобострастием называли вассалы, не только статью отличался от озверелого уродца Вовки, прославившегося немотивированной жестокостью. Недаром тот быстро переквалифицировался из малолетнего сорви-головы в дворового хулигана, затем – в бандита, наводившего ужас на всю округу Кузнечного рынка; даже краткое обучение в ремеслухе Вовка посвятил исключительно отливке кастетов, вытачиванию ножей из напильников, не удивительно, что и сам плохо кончил, тогда как Олег… Соснин выносил в сумерках мусорное ведро, из-за помойки долетали приглушённые голоса, добродушные вполне переругивания, Соснин прижался к бачку:
– Накинь ещё, не жидься.
– Сколько? Пятак?
– Десятку.
– Х… на!
– Жуй два!
– Три соси!
– Четвёртый откуси!
– Сам пятым подавишься!
– Мандавошек захотел? Шестым отравишься!…
Азартная считалка затягивалась. О чём базарили?
Вдруг зажглось окно в первом этаже, блеснули разложенные на мятой промасленной тряпке лезвия: Вовка сбывал братве готовую продукцию, торговался. Ну а Олег… Олег Никитич, гордость показательной школы, переросшая в гордость отечественной науки, часто прикладывался кулаком к физиономии никчемного братца… Соснин опять выносил ведро на помойку. В освещённой дворницкой обедали, что-то выскребали ложками из алюминиевых мисок, Вовка внезапно вскочил, разорался, симулируя начало припадка, Олег так врезал…
Если бы зверёныш-Вовка с внешне благостным Олегом-Олежеком вообще не существовали, их бы стоило выдумать… Они словно были слеплены из материи будущих романов-воспоминаний, такая странность – продукты не столько своего времени, сколько памяти о нём.
Безответная дворничиха Уля, мать-одиночка, не разгибаясь, мела, скребла, мыла лестницы, а братья воспитывались в притоне вечно закутанной в цветастый байковый халат и оренбургский платок сестры дворничихи, истеричной алкоголички Виолетты, в просторечии – Вилы, остроумно кем-то переименованной позднее, когда Вила потеряла последние зубы, а в гастрономе на углу Большой Московской объявилась белозубая блондинка, соблазнительно улыбавшаяся с круглых пластмассовых крышечек на стограммовых баночках плавленого финского сыра, в Виолу. Когда-то, до того как погрязла в запоях с дебошами, Вила-Виола служила санитаркой в родильном доме, том, что напротив Кузнечного рынка, затем её там же разжаловали в посудомойки, но она катилась по наклонной плоскости, и вскоре вовсе её уволили. Подвальную – от кабинетика Мирона Изральевича отделённую лишь отсеком бойлерной – парящую испорченным змеевиком берлогу Вилы-Виолы
с цементным полом, большой железной кроватью и объедками на клеёнке шаткого кухонного шкафчика облюбовали неряшливые матершинники-выпивохи. Да, сюда набивалась к вечеру живописнейшая голытьба Кузнечного переулка, вносили на руках, как подарок, и короля рыночных нищих, безногого синюшно-распухшего инвалида Пашу по кличке Шишка, того, что так пугал сиплыми окриками мамаш с младенцами, грохоча день-деньской по окрестным тротуарам на своей дощатой площадочке с четырьмя подшипниками на углах, – из-под колёсиков вылетали искры; сюда же на душераздирающие вопли – ночные пиры перетекали в кровавые битвы – деловито спускался, предупредительно топоча подкованными сапогами по кривым разновысоким ступенькам, внешне строгий, но добрейший лейтенант-Валька, знакомый всем героям битв участковый… Вовка орал вслед, орал на весь двор – лягавый, лягавый…– Дно, страшное дно, клоака, чем притягивает тебя тот подвал? – отчитывала Соснина мать. – Подрастёшь, посмотришь в театре или прочтёшь… лучше Клуб Знаменитых Капитанов послушай. – И – подкручивала радио: в шорохе мышином, скрипе половиц, медленно и чинно сходим со страниц… шелестят кафтаны…
Да, начальные университеты у братьев были общие, а пути – разошлись.
Но не сразу, конечно, разошлись, не сразу.
Долго и Олег слыл отменным лоботрясом, драчуном хоть куда – увесистые кулаки и природные повадки удачливого, привыкшего верховодить урки быстро возвысили его над низкопробной шпаной – в отличие от гнусного, с крысиным оскалом, Вовки не унижал слабых, не бил лежачих. Повергнутому коварным ударом в поддых противнику Олег не прочь был продемонстрировать великодушие, свойственное истинным победителям; теперь, Жора, рубай компот, он тоже жирный – с беззлобной ухмылочкой напутствовал Олег, одержав победу, жалкого, скорчившегося, утиравшегося врага и – отталкивал, мол, катись-ка теперь, милый, на все четыре стороны; иногда, правда, обидно пинал под зад. И небрежно поправлял на полной талии флотский ремень с надраенной бляхой, как если бы намекал, что победил честно, без помощи запретных убойных средств. О, от плечистого сероглазого увальня с прямыми золотистыми волосами и белой, в родинках, кожей, от сильных, с рельефными бицепсами, ручищ, даже от подозрительно-неторопливых, дышавших ленивым обаянием движений постоянно исходила угроза, однако при этом Олегу удавалось располагать к себе, по крайней мере его облику, как казалось, на удивление шла былинная фамилия Доброчестнов, которая будто бы в насмешку досталась беспутной семейке. Однако лишний раз не вредно оговориться, что только облику шла, только богатырскому облику.
Иначе как было объяснить жадность и… трусоватость?
Сходил снег, подсыхала земля, и Олег, нагорланившись вволю, открывал сезон игр на деньги – перочинным ножичком на земле выводилась окружность, делались ставки… нож безошибочно прирезал сектор за сектором, обычно Олег загребал все деньги. А до чего метко кидал битку! – проводилась черта, метров с семи-восьми игроки целили в цилиндрическую пирамидку из уложенных одна на другую решками вверх монеток – звонкий щелчок, и – большинство монет покорно переворачивались орлами, с заупрямившимися монетками расправлялся поочерёдно – благоговейно склонялся над каждым пятаком, в сонных серых глазах загорались хищные огоньки, он заносил, словно для боксового удара, руку со своей счастливейшей медной биткой диаметром чуть меньше хоккейной шайбы… А как ловко и прибыльно играл в пристенок! Ритуально стучал ребром монетки по цоколю, наконец, ударял и… монетка удачно падала, растопыренные большой и указательный пальцы огромной лапы доставали от неё до россыпи других монет… Олега побаивались, не решались отказывать, если он, заслоняя небо, тяжело нависал над игравшими, хотя заранее было ясно, что ссыпит-таки в бренчащий карман все деньги, приборматывая под нос: всё по-честному, всё по-честному… Кстати, он только-только бесшумно подошёл к игравшим в пристенок, и тут же, как на зло, сорвалась ледяная глыба с сосульками. О, Олег подкоркой чуял опасность: испуганно отпрыгнул, машинально подтолкнул щупленького Витьку Шмуца, на чью голову и обрушилась… – Олег возвращался с занятий математического кружка и… Да, лоботряс, неотёсанное дитя притона, второгодником был в четвёртом классе – и вдруг математический талант проснулся, да-а-а… безнадёжный двоечник-переросток, которого мечтали отчислить, становился гордостью школы.
Облик, фамилия хоть куда! И ещё внезапный талант.
Как не возгордиться таким?
Крупный, пухловатый, светловолосый и сероглазый, с аккуратно пробивавшимися шелковистыми усиками, похожий на молодого Шаляпина…
– Я усики не брею, большой живот имею, – успевал прокричать Вовка, пока Олег набирал воздух в могучие свои лёгкие, но после подзатыльника, обиженно сопя, Вовка присаживался на край матраца…
– Во саду ли, огороде поймали китайца, – пел, разводя руки, словно обнимая мир, Олег, – руки-ноги обрубили, оторвали яйца…
Однажды так развёл руки-крюки, что выбил локтем мальцу, который опасно приблизился к матрацу, верхние молочные зубы… Да-да, в тазу лежат четы-р-р-ре зуба, – орал за помойкой Вовка, когда замолкал, глотая воздух, Олег.
Замолкал Олег, чтобы затем во всю силу лёгких… и почему его песни имели международную окраску?
Издевался над потенциальными противниками?