Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы были высоки, русоволосы…
Шрифт:
Никто не спросит, не скостит, Не упрекнет обидным словом, Что стол мой пятнами изрыт, Как щеки мальчика рябого. Я спал на нем. Кому-то верил. И писем ждал. Знать, потому, Захлопнув поплотнее двери, Я стал завидовать ему. Живу с опаской. Снов не знаю. Считаю даты. Жду весны. А в окна, будто явь сквозная, Летят, не задевая, сны. Проходят дни, и все короче, Все явственней и глуше мне Поет мой стол, и чертят ночи Рисунок странный на стекле. И в тонких линиях ваянья, Что ночь выводит по стеклу, Так много слез и обаянья, Пристрастья вечного к теплу, — Что я теряюсь и немею. Я нем почти. Почти в снегу. Сказать хочу — и не умею, Хочу запеть — и не могу.

1938

На

плоту

Тихо. Скучно. Как в скиту. Машет сумрак черным пледом. И за мною на плоту кто-то тенью ходит следом. Связь мочальная на бревнах в слизь размокнет, и тогда станет слышно, как неровно бьет в прибрежный мол вода. Я плыву… Тяжелым илом обрастает утлый плот. Слышно, будто по стропилам кто-то ходит взад-вперед. Оглянусь — и лишь увижу: где маячат фонари горизонт на пальцы нижет кольца красные зари.

1938

Пушкин

Ты не видел небо Абиссинии, — чахлая российская гроза захлестнула болью синие, крепко загрустившие глаза. и на чем глазам остановиться в этом мире, злобном и пустом, Если вся жандармская столица указует на тебя перстом. Если псы всех тайных отделений, ополчившись в скученном строю, в зверском аракчеевском равненьи топчут жизнь прекрасную твою? … Ты сидишь, кусая злобно перья, а ослабший северный закат проползает комнатой до двери. День ушел, чтоб не прийти назад! День ушел — и жизнь опять короче: вновь дороги, степи, деревца, и ямщик допеть тебе не хочет этой песни, грустной до конца. Не на смех ли от царя досталось юнкерские почести носить? Хоть спросить бы, комкая усталость, много ли тебе еще осталось сочинять, встречаться, колесить?..

1937

Рембрандт

В таверне дым, в кармане не флорина. Рембрандт ногтями стукает о стол, Любуясь переливами графина, Косым лучом, упавшим на подол Красотки местной. Пиво на исходе. Матросы просят рому, ну, а ром Теперь у бургомистров только в моде, А моряки привыкли пить ведром. Они сидят, нахохлившись, сутулясь, В своем углу и вспоминают вслух Вакханок с амстердамских улиц, Пустых жеманниц, безыскусных шлюх. А старый штурман, отойдя к окошку, Едва держась, как будто невзначай Красотке, несшей на подносе чай, Жмет с вожделеньем пухленькую ножку. Глухой маньяк, желающий не меньше, Чем этот штурман, в давке, на лету За полфлорина амстердамских женщин Ловить, как птиц, порхающих в порту, Глядит, трезвея, зло на моряка… Меж тем Рембрандт, взобравшись на подмостки, Двумя-тремя штрихами с маньяка Сухим огрызком делает наброски. Потом идет. Теперь проспаться где бы? Уснув, как грузчик, видит на заре Матросами заплеванное небо И слышит грусть шарманки во дворе.

1939

Гоголь

А ночью он присел к камину и, пододвинув табурет, следил, как тень ложилась клином на мелкий шашечный паркет. Она росла и, тьмой, набухнув, от желтых сплющенных икон шла коридором, ведшим в кухню, и где-то там терялась. Он перелистал страницы снова и бредить стал. И чем помочь, когда, как черт иль вий безбровый, к окну снаружи липнет ночь, когда кругом — тоска безлюдья, когда — такие холода, что даже мерзнет в звонком блюде вечор забытая вода? И скучно, скучно так ему сидеть, в тепле укрыв колени, пока в отчаянном дыму, дрожа и корчась в исступленье, кипят последние поленья. Он запахнул колени пледом, рукой скользнул на табурет, когда, очнувшися от бреда, нащупал глазом слабый свет в камине. Сердце было радо той тишине. Светает — в пять. Не постучавшись, без доклада ворвется в двери день опять. Вбегут докучливые люди, откроют шторы, и тогда все в том же позабытом блюде чуть вздрогнет кольцами вода. И новым шорохом единым растает
на паркете тень,
и в оперенье лебедином у ног ее забьется день… Нет, нет, — ему не надо света! Следить, как падают дрова,
когда по кромке табурета рука скользит едва-едва… В утробе пламя жажду носит Заметить тот порыв один, Когда сухой рукой он бросит глухую рукопись в камин. …Теперь он стар. Он все прощает и, прослезясь, глядит туда, где пламя жадно поглощает листы последнего труда.

1939

Как я любил

Как я любил, о том расскажут после. Но ведь искусство жить совсем не в том, Чтоб ловко, мать, уметь казаться взрослым И женщину любить с красивым ртом. Все это было и давно минуло. Любовь коверкала, ломала, жгла И — кончилось. И наша Мариула С бродячими цыганами ушла. Нам песни петь, а ей сквозь снег и слякоть Водить медведя на цепи, навзрыд Кричать в лицо прохожим, но не плакать, Мир и от слез не вздрогнет, устоит.

(дата не указана)

«На третьей полке сны запрещены…»

На третьей полке сны запрещены. Худой, небритый, дюже злой от хмеля, Спал Емельян вблизи чужой жены В сырую ночь под первое апреля. Ему приснилась девка у столба, В веснушках нос, густые бабьи косы. Вагон дрожал, как старая изба, Поставленная кем-то на колеса.

1939

Комната

Вот она. Возьми ее в ладони и согрей. Потом — одушеви. Путано. Тревожно. Как в вагоне, до ногтей прокуренном, — живи. Так живи, чтоб каждый день твой выжил из дремотной комнатной пыльцы, чтобы где-то этажом лишь ниже про тебя злословили жильцы: тети в кофтах. Пожилые дяди. Так живи, чтоб плакать привелось ради дружбы с песнею и ради чьей-то пряди спутанных волос. Ночь пройдет. Она заденет краем абажур. А ты останься нем. Тени гибнут. Горбятся. Играют. Тени умирают на стене.

1940

«Я с поезда. Непроспанный, глухой…»

Я с поезда. Непроспанный, глухой. В кашне измятом, заткнутом за пояс. По голове погладь меня рукой, Примись ругать. Обратно шли на поезд. Грозись бедой, невыгодой, концом. Где б ни была — в толпе или в вагоне, — Я все равно найду, Уткнусь лицом В твои, как небо, светлые, Ладони.

1940

Художник

Ник. Шеберстову

Одно художник в сердце носит: на глаз проверенным мазком пейзаж плашмя на землю бросить и так оставить. А потом Все взвесить, вычислить, измерить. насытиться ошибкой всласть, почти узнав, почти поверив, к концу опять в безверье впасть. И так все дни. И с риском равным быть узнанным, взглянуть в окно. Весь мир принять вдруг за подрамник, в котором люди — полотно. И дать такую волю кисти, так передать следы земли, чтоб в полотне живые листья шумели, падали, цвели.

1939

Предчувствие

Неуж-то, мы разучимся любить, и в праздники, раскинувши диваны, начнем встречать гостей и церемонно пить холодные кавказские нарзаны? Отяжелеем. Станет слух наш слаб. Мычать мы будем вяло и по-бычьи. И будем принимать за женщину мы шкап и обнимать его в бесполом безразличьи. Цепляясь за разваленный уют, мы в пот впадем, в безудержное мленье. Кастратами потомки назовут стареющее наше поколенье. Без жалости нас время истребит. Забудут нас. И до обиды грубо над нами будет кем-то вбит кондовый крест из тела дуба. За то, что мы росли и чахли В архивах, в мгле библиотек, лекарством руки наши пахли и были бледны кромки век. За то, что нами был утрачен сан человечий; что скопцы, мы понимали мир иначе, чем завещали нам отцы. Нам это долго не простится, И не один минует век, Пока опять не народится Забытый нами Человек.
Поделиться с друзьями: