Мы еще потанцуем
Шрифт:
— Слушай, если ты будешь все время перебивать, я никогда не кончу!
— Прости…
— Постарайся помолчать… Иначе мне смелости не хватит.
Ее серьезный тон заставляет Жозефину умолкнуть. У Клары болит живот, как у детей, когда они боятся темноты и страшных снов. Она знает, что сейчас на нее снова навалится вся печаль мира, заполнит собой сознание, разбередит все раны. Разбудит застарелую боль, которую она носит в себе, которая так глубоко впечаталась в память, что стала частью ее самой, старую боль, которая грызет ее изнутри и от которой не хочется жить. Иногда она спрашивает себя, почему в самый разгар веселья и смеха, буквально на лету, она вдруг падает как подкошенная, полная тоски, совершенно обессиленная, и вместо радости ей хочется умереть. Она не сразу нашла источник этой боли. Рылась в памяти и натыкалась на черную пелену. Однажды пелена прорвалась, и она поняла, что лучше бы ей ничего не помнить. И сегодня не случайно заговорила об этом. Беда напомнила о себе. Она своим чутьем раненого зверя почуяла рядом палача, кинжал, убийцу в засаде. Ее предали. Она не знала кто, не знала каким образом. Но былой страх ожил в ней. Вернулась та же тоска, та же боль загнанного зверя, что мучила ее прежде, давным-давно… Сразу после ужина, когда она заговорила. Вспомнились мсье Бриё… и дядя Антуан. Воспоминание оглушило ее, как удар кулаком, стоило ей растянуться на кровати, в ночной
— …И вот мы вдвоем идем к мсье Бриё. Дядя Антуан на ходу объясняет, что мне надо хорошо себя вести с мсье Бриё, потому что у них большой долг, а денег нет. Мы все идем, идем. Он держит меня за руку, говорит очень ласково. Мы делаем круг по району, еще один, и еще, и он продолжает объяснять, что если я буду хорошей девочкой, то, возможно, он говорит, вполне возможно, мсье Бриё простит нам долг и не нужно будет ничего платить. Мы с Филиппом — две бездонные бочки, нас не прокормить. Мы все время хотим есть, это нормально, мы же растем, но еда стоит денег, а у них денег не то чтобы куры не клюют… Я должна внести свою лепту… Я не очень понимала, о чем он. Я всегда хорошо себя вела с мсье Бриё… знаешь, всегда говорила «спасибо, мсье», «добрый день, мсье», «до свиданья, мсье», всегда придерживала дверь, чтобы она не хлопала. Филипп, кстати, тоже. Мы отлично чувствовали, что надо вести себя потише. Короче, пришли мы к бакалейщику. Помню, магазин был закрыт на обед. Мы прошли через черный ход, там нас уже ждал Бриё. Он всегда ходил в такой серой кофте…
— Серая кофта, растянувшаяся на толстом брюхе… и еще у него были усы, да? Были у него усы или нет?
— У него были усы, но умоляю, молчи!
— Ладно, молчу, молчу…
— Он кивнул дяде Антуану, и тот вышел, оставив нас вдвоем, меня и Бриё, в комнатке вроде кладовки, где он хранил товар. Дядя сказал, что выйдет покурить. На самом деле, думаю, он стоял на стреме, на случай если явится мамаша Бриё. Бриё посадил меня на стул, я сидела прямо, как струнка, он достал из кармана «Марс», разорвал обертку и протянул мне со словами: «Держи, это тебе», и еще сказал, что мы сейчас с ним поиграем. Новая игра, я ее не знаю, но играть в нее очень приятно. Игра в такого зверька, который ползет, ползет, ползет — и цап! «Знаешь такую игру?» — спросил он меня. Я кивнула. Тогда он двумя толстыми пальцами стал подниматься по моей ноге до самой юбки. Один раз, другой, третий… Я смотрела, как двигалась его рука — вверх, вниз, вверх, вниз…. Потом он задрал юбку до бедер, раздвинул мне ноги, оттянул трусики и начал меня тихо-тихо гладить. Он водил своими толстыми пальцами по моему клитору и повторял: «Это чудесно, о, как чудесно, раздвинь чуть пошире, Клара, чтобы мне все было видно». Я делала все, что он мне говорил. Не возражала. Он же сказал, что это такая игра… Попросил меня снять трусики, и я сняла. Я по-прежнему жевала «Марс» и думала, пускай… Тогда он послюнявил пальцы и начал меня ласкать, и, скажу тебе, это было неплохо. Он не делал мне больно. Даже приятно, представляешь. Я тогда не понимала, что к чему, было похоже на ожог, но этот ожог доставлял мне удовольствие. Я вертелась на стуле, роняла шоколадные слюни, а он смотрел на меня и приговаривал: «Тебе нравится, а? Нравится, знаю. Ты ведь маленькая развратница, а? Ты маленькая развратница…». Я не понимала его слов, но думала, пускай… В какой-то момент запрокинула голову, а он уткнулся ртом у меня между ног и стал лизать. Я помню, он лизал сначала широко, размашисто, и я подумала, как собака, а потом мелко, часто, и я подумала, как кошечка… Я по-прежнему сидела на стуле, испугалась, что упаду назад, ну и выпрямилась. Увидела его здоровенную башку у себя между ног, и эта башка там копошилась, и тогда я поняла: что-то тут не то, это ненормально. А он продолжал, раздвигал мои ноги все шире. И тогда я схватила его за волосы и оттолкнула. Он поднял на меня глаза, и мне стало страшно. Я мигом сдвинула коленки. Странный у него был взгляд — как у сумасшедшего, но очень внимательный. Он не сводил с меня глаз. Все облизывался, рот слюнявый, на вид ну просто идиот. Я испугалась… Живо одернула юбку. Он улыбнулся. Сказал мне, что не нужно бояться, это всего лишь игра. Что я вся перепачкалась шоколадом и что мне надо почиститься, когда приду домой, а то тетя заругает. И опять своими толстыми пальцами взялся за мою лодыжку: зверек ползет, ползет, ползет — и цап! Его рука уже опять у меня между ног и гладит, ласкает… Но мне страшно и уже не так хорошо, как в первый раз. А он говорит: не двигайся, не кричи, слушайся меня, и я зачеркну долг твоего дяди, весь его долг за бакалею, поняла, милочка? Ну, раздвинь ножки… Он подталкивал меня своими толстыми пальцами, я чувствовала, как они ползут у меня по ляжкам, я закрыла глаза и подумала, пускай… Потом он расстегнул мне кофту и то же самое проделал с моими сосками. Он лизал их, называл своими малышками, потом живот, потом опять спустился в пах, а я сидела с закрытыми глазами и боялась, так боялась… Думала о дяде Антуане и о долге, обо всем таком, а потом вдруг перестала думать, потому что опять стало хорошо… и я уже совсем растерялась. Его руки и губы были везде. Мне казалось, я как бабочка, которую насадили на иголку, пришпилили к стене. В какой-то момент он взял меня за руку и велел лечь на пол, дескать, мне так будет лучше. Я послушалась. Он расстегнул последние оставшиеся пуговицы, склонился надо мной и прошелся ртом везде, по всему телу, при этом разговаривая сам с собой. Он радовался, говорил, что нашел сокровище, настоящее сокровище. Легонько пощипывал мои соски, посасывал, называл их «мои бутончики», потом снова перебирался к паху. Я думала, пускай… Мне не нравилось, что он приговаривает, но думала, пускай… Это продолжалось довольно долго, за дверью уже кашлял дядя Антуан, но Бриё не торопился… В конце концов он встал, отошел в угол, подергался там, и я услышала сдавленный крик… потом он вернулся, потрепал меня по голове и сказал, что я славная малышка… что я оказала услугу всей своей семье, но что это секрет, наш с ним и дяди Антуана, и никому не нужно об этом рассказывать. И если я буду хранить секрет, он откроет бесплатный счет лично для меня, я смогу покупать кучу сладостей. Я оделась и ушла с дядей Антуаном. И знаешь что? Он не осмеливался на меня посмотреть, когда мы шли по улице, галопом мчался впереди, мне пришлось почти бежать, чтобы за ним угнаться. Он не сказал мне ни слова. Ни-че-го. Я не понимала… по дороге туда он был такой ласковый…
Тогда я решила, что сделала что-то дурное. Дома я сразу кинулась под душ. Мне хотелось плакать, и я сама не знала почему. Я ничего не понимала. И это было самое обидное. Что плохого я сделала? Я уткнулась лбом в стенку душа и, помню, стала биться, биться головой, пока не расплакалась от физической боли… Что-то переполняло меня изнутри, искало выхода, я просто могла взорваться. И билась, билась головой о стену, надеясь, что умру и все кончится — но не умерла… Дядя Антуан стал часто водить меня к Бриё. И каждый раз все повторялось. И я сходила с ума, понимаешь… Бриё ни разу не изнасиловал меня. Ни
разу не сделал больно. Потискав меня вдоволь, удалялся в угол, онанировал и возвращался милым и тихим. Но самое ужасное было возвращаться домой с дядей Антуаном. Он шел большими шагами, а я семенила за ним, словно извиняясь, но он даже не смотрел в мою сторону. Открывал дверь квартиры и молча смывался в бистро…— Вот почему ты хотела покончить с собой в двенадцать лет!
— Я уже ничего не могла понять… Меня словно заперли в каком-то сумасшедшем доме. И вдобавок я ни с кем не могла поговорить, потому что сама получала от этого удовольствие, понимаешь! Потому я тебе и говорю, что знаю человеческую натуру… Кто из них был гаже, дядя Антуан или бакалейщик? Или я, позволявшая это все и покупавшая себе кучу Карамбаров и шоколадных яиц? Я ведь пользовалась этим своим личным счетом. Жила на широкую ногу. Больше не надо было экономить карманные деньги. В конце концов я стала считать себя таким же чудовищем, как и они, в своем детском воображении соединила себя с ними… Я прочитала определение слова «развратница» в словаре… Мне везде мерещились монстры, и я до сих пор склонна искать в людях худшее. Это сильнее меня…
Она усмехнулась, сухо, холодно, недобро, и стряхнула пепел в подставленную Жозефиной пепельницу. Все ее былые страдания стали кусочком горелой грязи вроде того, что выгреб из-за плиты мастер из «Дарти». Маленьким черным кусочком грязи, который она выгребла из своего прошлого и теперь разглядывает, хладнокровно, без слез.
— Но ты ничего не сказала Филиппу?
— Я потом сказала Филиппу… После того как наглоталась аспирина… Потому что дядя Антуан, увидев, что с Бриё дело сладилось, решил, что нашел палочку-выручалочку и стал предлагать меня другим. То сводит к автомеханику, то к телемастеру… А те были не такие милые, как Бриё. Они били меня, когда я не хотела делать какие-то вещи… И дядя на обратном пути ругался, говорил, что я у него стану шелковая. Ну я и выпила эти таблетки, а когда проснулась, все рассказала Филиппу. Он хотел набить морду дяде Антуану, но был слишком мал, и тот его поколотил. Тогда он все рассказал тете Армель, но она пожала плечами и сказала, что это неправда, что я выдумываю, что у меня переходный возраст! Мы больше с ним ни разу об этом не говорили, но с того дня Филипп не отпускал меня от себя ни на шаг. Я должна была всегда говорить ему, куда иду, с кем, что буду делать. Он не оставлял меня ни на минуту. Ждал после уроков, провожал в гости к подружкам, встречал. Ему везде мерещились Бриё…
— Мерзавец! Мерзавец! Да если бы кто сделал такое с Жюли, я бы его своими руками удавила! Яйца бы ему оторвала и…
— А если бы ты узнала, что она получает от этого удовольствие? — обрывает ее Клара.
Жозефина не отвечает. Часто, купая Жюли, разглядывая стройную фигурку своей нежной, чистой девочки, она представляет ее, только чуть постарше, обнаженной, с мужчиной, пытается вообразить, как они занимаются любовью — и ничего у нее не получается, картинка попросту не складывается. Кто угодно, только не ее девочка! Только не ее девочка будет извиваться на вагонной полке в объятьях незнакомца!
— Видишь, даже сама мысль внушает тебе ужас…
— Нет. Я бы подумала, что ей заморочили голову, что она не виновата! И это правда, Клара! Послушай меня!
— Только если не получаешь от этого удовольствие. Я тебе скажу ужасную вещь: именно Бриё научил меня наслаждению, открыл мне это чудо… хотя сам был порочным типом.
— Я уже не знаю, Кларнетик. Все это слишком сложно для меня… Одно, правда, знаю точно: твой дядя подонок, каких мало!
— Ну, это само собой… К тому же мы даже не были бедными, то есть в золоте не купались, конечно, но… Ему просто нравилось экономить деньги, используя меня. Я как-то случайно нашла блокнотик, куда он записывал, сколько я ему сэкономила. Все так аккуратненько отмечал…
Они долго молчат. Потом Клара забивается в угол кровати. Ей хочется побыть одной, она зарывается лицом в подушку и шепчет, что хочет спать.
А у Жозефины из головы не выходит Бриё. Надо предостеречь Жюли, поговорить с ней о тяге мужчин к маленьким девочкам, таким, как она, о грязных, непреодолимых желаниях. Она ненавидит мужчин. Ненавидит их силу, их главенство, их всемогущество. Хоть сама никогда не подвергалась насилию. Но, по сути, так ли это верно? Она позволила навязать себе роль матери и жены, а ведь ей столько всего хотелось в жизни! Писать, например. Сначала не позволял этим заниматься отец, теперь муж. Она всего лишь мужняя жена, мадам Амбруаз де Шольё, с деньгами, хорошей квартирой, свекром и свекровью, ни в чем не нуждающаяся и умирающая, тупеющая от скуки.
И тем не менее вчера, встретившись с ним, своим парижским любовником, она поверила, что может дать себе волю и произнести два или три слова, исполненных тепла, благодарности, даже любви… и слова эти были правдой… О нет, не великие слова любви, это чересчур… Просто ласковые словечки, вокруг да около… после которых его голова клонится к тебе так нежно, что у тебя пропадает привычная настороженность, готовность укусить, а рука так дружески, не обидно, ложится на твое плечо… но она тут же справилась с минутной слабостью. Он спросил, почему она запрещает себе любить, а она ответила, что один раз уже попалась и больше ничему не верит. Ей хочется любить своих пупсиков, подружек, родителей, но только не мужчину! Он обнял ее, притянул к себе и произнес очень простые, понятные слова: «Я люблю тебя, уважаю тебя, я хочу, чтобы ты была счастлива, счастлива с собой, счастлива со мной». И тогда она заплакала. У него на груди. «Доверься мне, — повторял он, — я сумею любить тебя, сделать тебя неповторимой, сильной и гордой, я умею бороться за других». Она уже готова была ему поверить, но потом ей стало страшно. Страшно вот так взять и все бросить ради него. Нет, не детей, их она заберет к себе, но все остальное… Она нуждается в той надежности, какую обеспечивает ей муж, хоть эта надежность ей и в тягость. Серьезность, весомость Амбруаза позволяла ей быть легкомысленной и бесшабашной, удерживала ее в равновесии. Амбруаз освобождает ее от всех жизненных тягот. Этого, наверно, недостаточно, но это много. Трахаться с незнакомцами, которых видишь в первый и последний раз, — такой ли уж это великий подвиг? Нет, если ты ничем не рискуешь. Она вдруг спрашивает себя, не выставит ли ей жизнь счет за все ее приключения. Надо бы тоже пройти тест. Судьба всегда была к ней благосклонна, а разве она это заслужила? Аньес попала в точку. Не жизнь, а одно сплошное лицемерие. Нужно все начать с нуля, все изменить, говорит она себе, но куда деваться от прошлого? Жозефине хотелось бы поговорить об этом с Кларой, но, увы, нельзя. Тогда надо будет произнести имя этого человека, а этого Клара не вынесет. Жозефина уверена. Она тогда потеряет подругу.
В лифте Аньес и Люсиль не проронили ни слова. Аньес кашлянула — просто чтобы заполнить тишину. Люсиль оставалась все так же неподвижна и задумчива, ей явно было наплевать, что подумает Аньес об ее молчании. На тротуаре они наспех расцеловались. Гроза закончилась, но дождь все еще шел, и порывистый ветер то и дело обдавал потоками холодной воды редких пешеходов, перебегавших улицу к своим машинам и домам.
Люсиль прикрывает лицо воротником и явно нервничает. Ей хочется лишь одного: побыстрей сбежать, и она пытается выдавить из себя пару слов на прощанье.