Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы из СМЕРШа. «Смерть шпионам!»
Шрифт:

Материалы дела были переданы в Военный трибунал 20-й стрелковой дивизии. («Полученные сведения о мячковской шпионско-диверсионной школе направлены в Ваш адрес за № ... от .... октября 1942 года».) Всего лишь на одном печатном листе уложилась история о двух бывших солдатах Красной Армии, еще неизвестно, по чьей вине угодивших в плен к противнику, раскаявшихся в своем поступке и надеявшихся на снисхождение своей же, родной плоть от плоти, рабоче-крестьянской армии, но не дождавшись его, они были уложены в стылую осеннюю землю, и ни креста, ни звездочки, ни колышка и даже ни холмика, только сверху ровная, вспаханная земля, и больше ничего.

От других в отделе Сазонов слышал, что Гуськов – мастер по «липовым» делам еще с тридцатых годов, и, прочитав спецсообщение, убедился, что его начальник ловко обыграл обстоятельства задержания двух «шпионов» и выдал это за результат работы руководимого им отдела. Хотя, по совести говоря, Дмитрий Васильевич не ожидал такой развязки, ведь на самом деле те двое добровольно сдались и все рассказали без утайки! Наказания они заслуживали, но не смерти же! Послать бы их в штрафную, на «передок», а то сразу – к стенке! Обида, бессилие и чувство собственной вины за тех двоих, доверившихся ему, охватили его память, и он уже почти

не слышал хода совещания и весь был в прошлом. Где-то в глубине души, наверное от предков, проживавших на древней тверской земле не одну сотню лет, богобоязненных, незлобивых, работящих, сохранилось чутье к правде и справедливости. Оно давало о себе знать, несмотря на пропаганду беспощадности к врагам, восхваление жестокости к ним как здоровое начало. Даже в начале войны, когда на газетах вместо привычного «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» появилось «Смерть немецким оккупантам!», он не раз вспоминал, как те же газеты галдели о пролетарской солидарности, насильной мобилизации вчерашних рабочих и крестьян Германии, об их неминуемом недовольстве, перерастающем в революцию; свержении фашистского режима. И вдруг этот жесткий лозунг отрезвил сразу многих – значит, никаких надежд на сознательный, высококультурный германский рабочий класс нечего возлагать, значит, они теперь все оккупанты и им всем смерть, и даже тем, кто был насильно мобилизован Гитлером! Как-то все это не вязалось с предыдущими рассуждениями: классовой сознательностью, солидарностью общих интересов трудового народа и прочим розовым туманом, который развеялся, как дым солдатского костра, не оставив никаких надежд на то, что фашизм будет уничтожен своим пролетариатом. Но, несмотря на громадный пресс всеобщей вселенской беспощадности к фашистам-оккупантам, Сазонов не мог поверить, что все немцы – фашисты, и где-то в глубине души еще верил в романтический порыв всеобщей классовой сознательности.

Каждодневный, ежечасный идеологический пресс, общий настрой сослуживцев, прошедших фильтр проверки, не затронули его душевных струн – сострадать всем, кто был в безвыходном, беспомощном состоянии, всем слабым и тем, кому не на что было надеяться!

Это чувство мешало его службе, и Гуськов, его бывший шеф – циник и матерщинник, не раз говорил ему: «Чего их жалеть, пусть они сами себя пожалеют. И тебе, Сазонов, с такой жалостью надо бы не в нашей «чекушке» служить, а где-нибудь при младенцах... Хотя, правильно, ты ведь в органы из школы пришел, и, может быть, твое слюнтяйство там и было нужно, а здесь у нас пощады нет... Одним словом, пролетарский меч. Разумеешь?!»

Гуськов презирал всех: своих начальников – за то, что они были его начальниками, а не он над ними; своих подчиненных – за то, что они, как он считал, все были бездельники, лодыри и неумехи; Сазонова он презирал за высшее педагогическое образование, отсутствие чекистской хватки и жесткости при расследовании дел. Он и обращался частенько к нему: «стюдент», «педагог», вкладывая в эти слова все свое пренебрежение не только к существу слова, но и к самому Дмитрию Васильевичу за его грамотную речь и умение логически рассуждать. Однажды, находясь в хорошем настроении, он рассказал чекистскую байку:

«Вот, видишь, телеграфный столб во дворе. Так вот, ты должен на него завести агентурную разработку и как следует, по-чекистски, обосновать, чтобы было оперативно, грамотно, – и, прикуривая папиросу, с чувством превосходства глядел на Сазонова: – Ну, чего молчишь, педагог, нечего тебе сказать? Вот что значит, у тебя еще нашей смекалки не хватает. Учись у старших! Вот смотри, я тебе сейчас все обосную чин-чином! Во-первых, видишь, он стоит один, сука рваная, значит, сторонится людей, коллектива, а это значит – сам себе на уме и ведет себя осторожно – подозрительно! Усек? Слушай дальше. Этот подозрительный тип, если сторонится всех, значит, никому не доверяет и боится, что за ним следят, и он к себе никого не подпускает. А теперь ты к нему ближе подойди и сразу услышишь – гудит. Ну, а если гудит – это уже законченный враг! Нет, это еще не все. Вон, видишь, и чашечки у него вниз – значит, не пьет, не хочет он, гад, случайно по пьянке свою вражью настроению выказывать для своего окружения... И еще, смотри: видишь, у него подпорка, пасынком называется у связистов. А это значит – он уже вербовать сообщников начал!» – и, довольный своим превосходством, он пыхнул папироской и сказал: – Вот видишь, я тебе и с начальным образованием все обосновал, как полагается, и завтра его уже можно арестовывать! А ты вот с высшим, сидел мекал, бекал и не знал, с чего начать! Вот и значит, что в нашем деле практика, можно сказать, больше, чем образование... Ну, и что оно тебе дало? Ну, запылил ты мозги образованием, стал ты этим сопливым мальчикам про свои фигли-мигли рассусоливать, а жизнь-то, она из практики состоит...»

Но здесь Дмитрий Васильевич, решившись заступиться за образование, уверенно начал:

«Ну, а как же тогда Владимир Ильич ведь говорил, что нужно учиться, учиться и......»

«Да, да, правильно, – согласился Гуськов, – но в нашем чекистском деле работать надо, а учиться потом, когда всех врагов пересажаем, а знаешь, их еще сколько! Вот мы в Ульяновске сутками из кабинетов не выходили – вкалывали. Без выходных, без разных расходных, только и знали аресты и допросы, и опять аресты, а потом оказалось, что Ежов – сука и враг народа! А я ему верил, а потом комиссии понаехали, нашли нарушения соцзаконности, я едва отвертелся, на низовку меня турнули, в оперчекистский отдел Омского управления лагерей, а вот мой дружок – сержант госбезопасности Кадрин не уберегся и под трибунал вместе со всем руководством области как врагами народа... – и мрачно добавил: – В расход пустили, никто из них не отвертелся. Там же, в подвале управления: руки проволокой, потом головой в брезент и дырка в затылок. Это уже было в тридцать девятом, когда Лаврентий Павлович пришли в НКВД», – добавил он со смешанным чувством обиды и смирения.

Часто будет вспоминать Сазонов Гуськова, своего первого начальника, упокой его косточки смоленская земля. Нет, не перенял он у него ярую злость цепного пса и неуемную страсть карать и карать! Его шеф почти не видел и не замечал в окружающих чистоты и добра. Он презирал всех и не верил никому. Рассказы его зачастую начинались с фразы: «Вот был у меня начальник Власов, ну и сволочь, скажу тебе, невероятная...» Иногда он менял эпитеты, но сущность характеристики своих коллег он оставлял в тех же неизменных рамках. Так, вспоминая о службе в Мариинских лагерях, он

мог начать с фразы: «Николай Иванович – мой сослуживец, ну и негодяй был, у меня десятку занял перед финской, так и не отдал!..» Гуськов никогда не вспоминал ни о родителях, ни о семье, жившей где-то под Омском. По службе Гуськов был так же нетерпим – подозревал, что его все обманывают, с подозрением относился к добрым по отношению к нему поступкам со стороны окружающих и любое бескорыстное проявление внимания принимал за какую-то каверзу, подкапывание под его карьеру! Даже внешне он не вызывал симпатии: худой и костистый, не говорил, а отрывисто рубил короткими фразами, как будто вымещал зло и презрение за свою жизнь и нелегкую службу. Не прочитавший ни одной книги, он не скрывал этого и говорил: «Я засыпаю с первой строчки и поэтому читать не могу, и вообще – это пустое дело!» Составление отчетов, документов он органически не переносил и приспособил для этого своего зама – тихого и молчаливого, которого он выбрал из числа оперуполномоченных его отдела в начале формирования дивизии.

Сазонову претило все, что было в Гуськове, и как педагог он ощущал его натуру, обреченную на неисправимое существование. И даже с каким-то облегчением он принял весть о его гибели.

Наступившая вокруг тишина прервала его воспоминания о прошлом; совещание началось. Комдив – полковник Богунец, капитаном начавший войну, с легким южным «хаканьем» коротко и внятно изложил боевую задачу дивизии: держать оборону до особого приказа.

По сложившейся традиции Дмитрий Васильевич выступал последним. И по школьной привычке он взял паузу для установления тишины, но этого не требовалось: его имя и должность всегда вызывали у окружающих жгучее любопытство и подсознательный страх. Спокойным тоном представив Бондарева, продолжил свое сообщение в унисон с выступавшими о боеготовности личного состава служб дивизии в обороне, повышении требовательности к дисциплине, караульной службе и, понизив голос, сообщил как нечто главное, что противник поставил перед нами свои отборные части и (далее учительским тоном), «как установлено нашей разведкой, противник активно изучает наш передний край для проникновения в наш тыл с разведывательными и диверсионными целями».

Честно говоря, Сазонов сгустил краски о замыслах врага. Но, как уже давно повелось в его особистской службе, он должен был облекать свою информацию во флер таинственности и секретности, ссылаясь на документальные данные зафронтовых источников и разведдонесений партизанского центра. Хотя ни теми, ни другими он давно не располагал. К этому вранью его приучили с первых дней службы, и он шел по проторенной колее, убеждая себя, что этим он никому вреда не приносит, а пользу извлекает большую, особенно в части повышения бдительности офицерского состава дивизии, что будет отмечено в донесении начальника политотдела подполковника Маркина, сидящего здесь же, рядом с комдивом. Но все ожидали малого кровопускания, когда Сазонов перейдет к перечислению примеров разгильдяйства, отсутствия требовательности и рачительности в частях служб дивизии. Многие из сидящих заерзали на скамейках, думая о мелких грешках, недоработках с личным составом. Артснабженец капитан Федоров, изобразив испуганное лицо и поводя головой из стороны в сторону, прошептал: «...помянем царя Давида и всю кротость его!..» Обычно на таких совещаниях только начальнику Особого отдела, как повелось с давних пор, разрешалось выплеснуть факты и «фактики», собранные осведомлением. Но существовал железный партийный принцип – «если есть хоть пять процентов правды, об этом надо говорить громко», и не беда, что девяносто пять – это вымысел информатора, никого не интересовало, что этим враньем унижались честь и достоинство, и у тех, легко ранимых, получивших незаслуженную обиду прилюдно, она долго не проходила, терзала их. Все знали, что жаловаться на особистов нигде не принято и даже в мыслях ни у кого из офицеров этого не возникало. Никто из них не потребует объективного расследования и никто не взыщет за облыжность, прямой оговор и не потребует удовлетворения чести. Все это осталось в прошлом, презираемом, старом мире! И в новой, народной армии сразу отказались от понятия чести и, уж конечно, от сатисфакции, считая это предрассудками ненавистной пролетариату голубой крови.

Может быть, это и действительно предрассудки, которые уже были почти забыты. О них, поруганных, никто здесь уже не помнил, кроме как начальник штаба дивизии полковник Лепин; бывший выпускник Московского юнкерского Михельсоновского училища, что у Покровских ворот, чудом уцелевший в германской, гражданской и в той смертельной круговерти, пронесшейся по стране с начала тридцатых, – он помнил, что честь офицера в свое время была как невеста в белом: недотрога, без единого пятнышка; такой она была для многих его однополчан – кадровых офицеров русской императорской армии. Она была путеводной звездой в армейской среде для многих: умных и глупых, богатых и бедных, – и ее поругание, оскорбление значило тогда для них больше, чем смерть. Все армейские ритуалы, от построения части до торжественных парадов, были хорошо продуманной системой воинского воспитания – они освящали, утверждали, укрепляли воинскую часть, гордость за свою службу, свой полк, свою роту, и все это, вместе взятое, было его личной честью. Он помнил актовый зал училища: колонны, пилястры, в простенках – батальные картины и рядом с двуглавым орлом золотыми буквами для будущих офицеров от Великого князя Константина Константиновича, начальника учебных заведений Российской армии: «Помните, ваше богатство – честь и достоинство».

Как питомец кадетского корпуса, он с десяти лет знал, что такое воинская служба. Выпускник тринадцатого, последнего мирного года, он был влюблен в свою службу, никогда не тяготился ею и с грустью вспоминал свою юнкерскую юность. Ему всегда везло на начальников. Он помнил их всех, начиная с первого – командира батальона. Никто из них ни разу не унизил его бранью, но и он закрепил в себе стержень уважительности к подчиненным. Да, был требователен и как штабной офицер придирчив к мелочам, но никогда не опускался до крика и мата. Спокойный, выдержанный, но в то же время взыскательный тон, без унижающей площадной брани, действовал на многих гораздо сильнее и глубже, оставляя у них невидимый след какой-то положительной душевности, напоминавшей им о чем-то высоком, чистом, недосягаемом, возможно, полученном в семье, школе, в быту с людьми, сохранившими в себе искру добра и уважения. Этот заряд и нес в себе Лепин. От него, всегда подтянутого, с хорошей выправкой, исходила какая-то сила надежности, порядочности, справедливости и доверия! Он незаметно смягчил нрав третьего по счету комдива, повысил и укрепил своим постоянным примером его выдержку.

Поделиться с друзьями: