Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А скорая на руку осень шестьдесят восьмой параллели уже расплескивает по хвойному воинству обоих берегов крутую охру первого увядания. Над окрестными протоками и озерцами отлинявшие гуси муштруют потомство для скорого полета за тридевять земель. Время замыкает своей очередной круговорот.

К стыку Нейничка - Пантайка мы выходим под вечер, но уже после двух часов сна Колпаков будит нас:

– Дома отоспимся. Запаздываем. Спешить надо. Место здесь царское: высоко, сухо, и с подветренной стороны - сопка.

Теперь нас, работающих, трое. Мы с Тихоном валим лес, а Колпаков встает на очистку и корение. Ставить сруб достается опять-таки нам: у начальника дня на два дела впрок. Плотничает Тихон, не в пример цыгану, медлительно,

с ученическим старанием приноравливаясь к лесине. Прежде чем вогнать топор в мякоть дерева, он долго подтесывает засечку и только после этого ударяет, не сильно, но расчетливо. На перекурах Тихон молча дымит самокруткой, изредка высказываясь, вроде:

– Самдел что, он куда лучше фабричного... Куда.

Или:

– Что-то в грудях у меня хрипит, видать, от консервы... Не люблю.

Тихонова страсть к потребительским сентенциям раздражает меня. Я пробую позлить его:

– Слушай, Тихон Савельевич, ты не про жратву можешь, а?

Он равнодушно выпускает дым из поклеванных оспой ноздрей и молвит кротко и даже как бы сожалеюще:

– Обидеть хочешь? Не под силу, голубок, тебе задача. Да и людское ли это дело, обижать? Смотри, - напарник закатывает рукав гимнастерки, - можно меня шибче обидеть? Германская работа... Аккуратная.

На волосатой его руке чуть пониже локтя явственно проступает цифровая отметина "7736". Я чувствую, как жгуче вспыхивают кончики моих ушей, и стыд берет меня за горло. А Тихон, этак словно между прочим, спохватывается:

– Обкурились мы с тобой, брат. Трифоныч-то, смотри, как вымахивает... Жилистый человек.

И опять взрывная волна откровения сдувает с души моей серый пепел устоявшихся мыслей, обнажая ее для пристрастного допроса жизни:

"Кто и когда давал тебе право судить этих людей? Разве их собственные судьбы мельче и легче твоей? Или, может быть, они обязаны выворачиваться перед тобой наизнанку?"

Я гляжу на рябое лицо напарника, обрызганное льдистыми блестками пота, на его раздувшиеся от напряжения шейные жилы и говорю, будто выдыхаю после глубокого нырка:

– Покури, Тихон Савельевич, здесь одному сподручнее.

– А ты что ж?

– Так ведь я не курю.

– Ну-ну... Работай.

Тихон садится, сворачивает козью ножку, и тут же, как от вспышки его спички, - крик, отрывистый, надрывный, женский:

– А-а-а!

Сердце, словно в затяжном прыжке, обморочно холодеет. Я еще не успеваю опомниться, а Колпаков темной птицей уже проносится мимо меня туда, к костру. И, перед тем как я кидаюсь за ним, взбудораженное сознание схватывает и прячет в одном из своих тайничков три Тихоновых пальца, сведенных в библейскую щепотку.

По дороге я сослепу натыкаюсь на согбенную колпаковскую спину. И мы замираем с ним шагах в двадцати от костра, рядом с которым над распластанным по оленьей шкуре Димкой сидит, медленно раскачиваясь всем телом из стороны в сторону, Христина. Она не плачет. Она только тупо раскачивается всем телом из стороны в сторону. Колпаков оборачивает ко мне пожухлое лицо и с остервенелым бешенством хрипит сквозь зубы куда-то поверх моего плеча:

– Вот так я тебя, проклятую, и обживаю весь век.

Я молчу. По-моему, мне сейчас надо молчать.

IX. К Гусь-озеру

Колпаков, как всегда, в определениях категоричен:

– Пантайки нам тремя лодками не осилить. Двумя - не успеем до заморозков. Да и харчей в обрез: треть потеряли. Из графика мы с вами тоже выскочили по независящим бедам, а ждать у моря погоды - смысла нет. Исход один: разделиться. Кто-то останется с ней, - он кивает в сторону Христины, - у нее дитё, ей идти нельзя, а кто-то пойдет со мной к Гусь-озеру, подстрахует меня на всякий случай. Оттуда спустимся с продуктами обратно на душегубке*. А тамошние охотники сообщат на базу. Летуны нас снимут, благо здесь и коса для посадки царская. Я вот тут прикинул, думаю, недели за три обернемся... Считаю, Тихону

Савельевичу остаться способнее: он постарше. Ясно?

* Душегубка - очень легкая лодка, годная для переноса.

Все молчат: начальству видней. После многоречивой паузы Тихон в упор спрашивает Колпакова:

– Заряды делить будем?

Тот одобрительно ухмыляется:

– Стоящая речь.

И сразу же мне:

– А ты отсыпайся. Пять часов сроку. Я разбужу.

Конус палатки смыкается надо мной, и трепетные сновидения спешат ко мне из отдаленных уголков памяти...

Свет, свет, свет... Как удивительно много света! И березы... Березы, солнечно невесомые, праздничные березы... Где-то я уже видел их?.. И дорога, дорога без единого поворота, дорога, будто выстреленная в зенит... По-моему, я ходил по ней... И двухэтажный дом в самом конце дороги, дом белый и колеблющийся, как призрачный... Я бывал в нем, честное слово, бывал! Я узнаю зеленый штакетник вокруг него. Я почти десять лет выстукивал на этом штакетнике свое собственное детство... И голуби! Сколько их! Они плывут над головой тихо и умиротворяюще... Но что такое? Это уже не голуби, а конверты, конверты всякой величины и расцветки. Их много, их очень много... Но ворота раскрываются, и навстречу мне шагает Аркадий Петрович с моими письмами в руках. Я узнаю каждое из них. Вон то, с кляксой в правом углу, я отправлял из Тулы, а вот то, на котором пометка "авиа", написано мной в Ашхабаде. Под ним я переписывал его дважды - владивостокское послание. Но где же мое последнее письмо? Я не вижу его здесь... Аркадий Петрович все ближе, ближе. Я жду объятий и доброго слова, но вместо приветствия воспитатель по-колпаковски сипло спрашивает меня:

– А Мора, по-твоему, тоже, так сказать, сволочь?

Я силюсь крикнуть ему что-то отчаянное, оправдательное, но слова не слушаются меня. Мне хочется плакать от бессилия и обиды, а слез нет. А воспитатель опять подступается ко мне Колпаковым:

– А Димка, по-твоему, тоже, так сказать, мразь?

Я набираю полную грудь воздуха и кричу, кричу во весь обретший вдруг силу голос:

– Аркадий Петрович, не надо! Заче-е-ем, Аркадий Петрович.

А реальный Колпаков - пропахший дымом и махоркой Колпаков - уже расталкивает меня:

– С нечистой силой воюешь? Хватит, оставь малость на другой раз. Выходить пора.

Покуда я укладываю в мешки выделенный на мою долю груз, начальник инструктирует Тихона.

– Харчей у тебя, сам понимаешь, надо б меньше - некуда. Поэтому раскидывай насчет приварка. Заряды береги. Сейчас рыбы пропасть. Бабу особо не впрягай, сам понимаешь.

– Свои были, знаю.

– Ну, тогда тебе и книги в руки.

– Бог даст.

Перед выходом мы, по обычаю, присаживаемся. Вещая тишина обступает нас со всех сторон. Слышно только, как гудит ветер в косматых вихрах оржавевших лиственниц да глухо рокочет вода на близком перекате. Таежное безмолвие подавляет меня. Все видится по сравнению с ним жалким, малозначащим. Страх перед неизвестностью мурашистой сыпью продергивается по коже. Но Колпаков уже на ногах.

– Время.

Мы уходим не оборачиваясь. Мы идем мимо свеженасыпанного холма, бережно укрытого хвоей, по земле, отогретой для жизни теплом еще одного безымянного сердца. Мы не оборачиваемся: оборачиваться - плохая примета. И к тому же нам еще далеко, очень далеко идти.

X. Я иду дальше

Не знаю, есть ли в тайге что-нибудь страшнее, чем гнус, - самое, пожалуй, крохотное существо из всех видимых простым глазом. От гнуса не спасают накомарники. Гнусу достаточно еле заметной лазейки, чтобы пробиться сквозь сто одежек и застежек к пахнущей потом коже и вкипеть в одну из ее пор. Гнус гложет нас, гнус пьет из нас кровь, и мы спасаемся от него лишь под благодатной завесой хвойного дыма. Хотя дым - это тоже не сладко. Дым выедает глаза, дым забирается в легкие, вызывая горький, сухой кашель, но гнус все же во сто крат мучительнее.

Поделиться с друзьями: