Мы строим дом
Шрифт:
Выспавшись, младшие братья брались за огород и поджидали прихода братьев с уловом и грибами.
По воскресеньям отец строился. Белели свежими срубами соседские дома, качались в гамаках вездесущие дачники, и в пятнистых сарайках хрюкали поросята. Попробуй отличи свой материал от чужого, если возили с одного места... Отец посвистывал и заигрывал с матерью, хлопотавшей у дымившего очага: "Шура, ягодка моя, балкон будем делать?" Он брал каску с гвоздями и шел приколачивать доску, которую Броня с Феликсом уже прилаживали к стене.
– - Обязательно, -- подыгрывала ему мать
– - Ну ладно, ладно, -- понижал голос отец.
– - Не пойман -- не вор. Успокойся. Смотри, какая погода чудная.
– - Успокойся...-- помешивала крапивные щи мать.
– - Если бы даром досталось, а то ведь ссуду брали. А кое-кто за наши деньги особняки отгрохал и дачников пустил. Нет, я напишу!..
...Отец погасил ссуду к пятьдесят шестому году. Десять лет семья возвращала деньги за материал, украденный зимой сорок шестого года. Но выплатили честь по чести -- есть справка...
Когда при заполнении анкеты в военкомате я сказал, что мой отец родился в Санкт-Петербурге, пахнущий одеколоном лейтенант посоветовал мне не выпендриваться и не разводить здесь белогвардейщину.
Я сказал, что из прошлого, как и из песни, слов не выкинешь: отец появился на свет не в Ленинграде, не в Петрограде, а в Санкт-Петербурге. Именно так в 1904 году назывался наш город.
– - В военном деле нужна точность, -- добавил я.
Лейтенант окинул меня долгим надменным взглядом и записал: "Ленинград (Санкт-Петербург)".
– - Живой еще?
– - макнул он перо в чернильницу.
– - Кто?
– - Родитель. Четвертого года рождения все же...
– - Отец жив, -- покраснел я. Сзади, у стендов гражданской обороны, хихикали раздетые до трусов одноклассники, и я стеснялся пенсионного возраста своего отца.
– - Ну вы даете!
– - смачно сказал лейтенант.
– - У меня батя двадцатого года рождения. Детей надо делать в молодости...
Я промолчал.
– - Мать?
– - Умерла, -- негромко сказал я.
– - Два года назад, в шестьдесят четвертом.
Лейтенант неодобрительно покрутил головой. Потом он долго скрипел пером, внося в карточку годы рождения и места работы двух братьев и двух сестер, и нетерпеливо поглядывал на меня.
– - Все?
– - поставив точку, с тревогой спросил он.
– - Больше никого нет?
– - Никого.
– - Ну вы даете!..
Санкт-Петербург так и остался в моей воинской анкете. Из песни слов не выкинешь.
Отец помнил Октябрьскую революцию так же, как я помню полет Гагарина. Хорошо помнил. Ему только что исполнилось тринадцать лет.
Когда полетел Гагарин, мне было двенадцать. Я видел по телевизору, как он спускается по трапу самолета и идет по ковровой дорожке.
Отец родился за несколько недель до Кровавого воскресенья. Я -- в середине века. Между нашими днями рождения легли две мировых войны и три революции.
Когда акушерка на Обводном канале хлопнула меня по синей попке и я, впервые хлебнув воздуха, закричал тоненьким голоском "у-а! у-а!", отцу было уже сорок пять. Я был его седьмым ребенком и восьмым у матери.
До меня так
же пищали, глотнув ленинградского воздуха, пять моих братьев и две сестры. Они пищали в разные периоды нашего государства: "после революции", "до войны" и "во время войны". Я пискнул "после войны". По нашей семье можно изучать историю; у нас длинная семья.Мы строим дом.
Мы приезжаем в субботу утром, затапливаем печку и быстро натягиваем дачные обноски. Феликс, в рваном сомбреро и ватнике, выводит нас на улицу и для порядка пересчитывает. Краснеют клены вдоль покосившегося забора, вянет трава, прибитая ночными заморозками, и мелкий дождик моросит по крыше.
Предполагается, что новый дом встанет на месте старого. Но старый решено пока не трогать, а лишь охватить фундаментной траншеей по периметру, а когда вырастут стены нового, -- разобрать. Так вернее.
Пока мы сломали только верандочку, в которую уперлась траншея. Веранда долго раскачивалась, скрипела и наконец рухнула, выдохнув в морозный воздух облако пыли. "Ну все, -- сказал Феликс, -- назад пути нет". И, присев в сторонке, долго курил, прищурив глаза.
Мы разбираем доски и отрываем от порушенных стен листы толстого картона. На обратной стороне листов -- круто бегущие графики 1953 года; отрывая, я рассматриваю их.
Удилов с остервенением лупит обухом топора по доске. "Ах ты, зараза!
– тяжело дышит он.
– - Такое старье, а сопротивляется. Гнилуха..."
Мне не нравится, как он неуважительно отзывается о веранде. Но я молчу.
– - Расколешь!
– - предостерегает его Молодцов.
– - И хрен с ней!
– - разгибается Удилов и смотрит на Саню.
– - Все равно на дрова.
– - Никола!
– - выбрасывает папиросу Феликс и поднимается.
– - Хорошие надо складывать отдельно. Не халтурь!..
Я отрываю очередной лист картона, и из-под него что-то падает на землю.
Деньги! Две огромные, еще хрустящие бумажки по пятьдесят рублей. Ого!..
Мы расправляем их и рассматриваем. Да, были денежки. Удилов начинает вспоминать, что можно было купить на одну такую деньгу.
– - Батина заначка, -- усмехается Феликс.
– - С гонорара припрятал и забыл. У него такое бывало: гонорар получит, накупит нам подарков, матери деньги отдаст, заначку спрячет, а утром ходит по дому -- во все углы заглядывает. Не помнит, куда сунул. "Феликс, я тебе вчера деньги не давал? А Верке? Поди выясни потихоньку. Только Надьку не спрашивай, та сразу продаст". А мать Надьку и подсылала за батей следить. Одно словомилиционер. Ее и во дворе так звали.
– - Майор Пронин ей в пометки не годится, -- соглашается Молодцов.
Даже сейчас, когда мы без дураков строим дом, вкалываем, Надежда все равно шастает сюда с проверками. Четверо бесконтрольных мужчин на даче внушают ей подозрения. То какие-то тапочки ей забрать надо, то приготовить нам яичницу, то библиотечную книгу забыла... А потом обзванивает наших жен и докладывает.
– - Да, Саня, жизнь у тебя не сладкая, -- сочувствуем мы Молодцову.
– - Что ты!
– - соглашается младший зять.
– - Двенадцать лет, как под колпаком у Мюллера!