Мы встретились в Раю
Шрифт:
Подошел двойной, с гармошкою посередине, троллейбус. У дверей образовалась легкая давка. Арсений пережидал ее, пристроясь наготове сбоку. Уже оказавшись в салоне, крикнул через головы входящих: Лика маленькая. Блондинка. Длинное черное платье из-под синей дубленки. Четырехстворчатые двери разгородили их, и сцепка тронулась. Так хочу я, собственно, или не хочу, чтобы Юра переспал с Ликою? задал себе Арсений вопрос. Хочу или не хочу?
В уголке битком набитого салона, рядом с Арсением, освобождалось место. Он ловко юркнул на сиденье и подумал, что, коль устроился, не стоит, наверное, спускаться и в метро, не так уж и к спеху, можно добраться на двух троллейбусах, с пересадкой. Только надо обезопасить себя от любителей справедливости, от их пронзительных взоров, под которыми вагон превращается в сплошное скопище беременных и одновременно престарелых детей-инвалидов женского пола. Арсений раскрыл ?дипломат?, в котором, кроме стихов и двух отысканных днем в шкафу блокнотиков, ничего не было; поневоле уткнулся глазами в один из последних. Хочу или не хочу? Впрочем, куда там! Юра порядочный! Он себе не позволит! А Лика, конечно,
На третий день после прибытия в Вену, оформив необходимые документы и ожидая самолет до Рима, он прогуливался по аллеям Венского леса. Я незаметно наблюдал за ним, что, впрочем, оказалось несложно: опьяненный чувством свободы и предощущением новой жизни, он не мог и предположить никакой слежки. Когда мальчик завел меня в достаточно глухой закуток, где не было даже наркоманов и педерастов, я, подойдя сзади, задушил его, потому что предпочитаю не возить с собою оружия, особенно когда лечу самолетом международной линии. Потом выпотрошил карманы, чтобы успокоить австрийскую полицию, которая, впрочем, и так мало бы взволновалась гибелью вшивого транзитного эмигранта. В тот же день я вылетел в Москву, пересел на Красную стрелу и наутро рапортовал Шефу об очередном выполненном задании.
За время нашей беседы в самолете мальчик успел заинтересовать меня, понравиться, и я с удовольствием и легкой грустью иногда вспоминаю о нем.
Это был абзац, которым начиналась работа над ?Страхом загрязнения?, абзац для финала. В тот раз - Арсений вспомнил - он почему-то начал с конца. Мелкий, неразборчивый (нрзб.) почерк, каким Арсений обычно писал черновики, рябил, прыгал перед глазами. Нависающая со всех сторон публика перегораживала и без того тусклый плафон; чуть-чуть, правда, помогали движущиеся за окном фонари, но и они давали неверный, переменный, дис-крет-ный свет. Хочу или не хочу? Я ведь, собственно, не сказал Юре, кем мне приходится Лика. Сказал: знакомая.
Самолет был Москва-Вена, шло за первым абзацем, отбитое заглавием, собственно начало рассказа. Пока он выруливал на взлет и потом, когда замер на мгновенье перед разбегом, разбежался и отделился от полосы... Да и не важно, позволит себе Юра или нет; важно: хочу ли этого я? Хочу или не хочу? ...Внизу мелькнули аэродромные будки, шоссе с уже игрушечными автомобилями, подмосковный лесок, составленный из деревьев не толще спички, - я смотрел в иллюминатор, и остальные, мне казалось, смотрели тоже...
99.
Самолет был Москва-Вена. Пока он выруливал на взлет и потом, когда замер на мгновение перед разбегом, разбежался и отделился от полосы, внизу мелькнули аэродромные будки, шоссе с уже игрушечными автомобилями, подмосковный лесок, составленный из деревьев не толще спички, - я смотрел в иллюминатор, и остальные, мне казалось, смотрели тоже. Несколько дней подряд в Москве шел мелкий холодный дождь, облака висели низко, и мы буквально в первую же минуту оказались в них: клочья серого тумана беззвучно скребли по обшивке. Смотреть стало неинтересно. Я откинулся и прикрыл глаза.
К реальности меня вернуло вспыхнувшее в иллюминаторе солнце. Мы пробили облака, и они лежали теперь под нами, создавая иллюзию белой, незатоптанной обетованной земли. Иллюзию. Но солнце было реальным. Настолько, во всяком случае, что пришлось опустить зеленую пластмассовую шторку.
Тут, впервые скользнув глазами по ряду затылков и транспаранту, призывающему на двух языках не курить и пристегнуть ремни, я обратил внимание на соседа. Ему, видно, было не по себе, и готовность к разговору легко читалась на его лице. Навсегда? спросил я и сделал замысловатый жест ладонью. Навсегда. Художник? Поэт? Врач. Хм... мне казалось, что медициною можно заниматься при любом режиме. И даже чем режим жестче - тем заниматься ею благороднее. Или вам тут, показал я сквозь пол вниз, на пролетающую под нами Родину, плохо живется? Не хватает комфорта? Хочется больше зарабатывать? Вместо того чтобы изменить собственную страну, вы едете в чужую, на готовенькое? я высказал все это и тут же и пожалел, что высказал: лучше не знакомиться, не знакомиться слишком близко со своими подопечными, спокойнее, профессиональнее!
– а мои злые вопросы словно специально и предназначались для завязывания краткого, но тесного знакомства, провоцировали исповедь, которая, естественно, тут же и началась. И я не то чтобы неволей, а эдак незапланированно узнал, что сосед мой принадлежит к самой благополучной советской семье, которую, если не считать там какого-то двоюродного дедушку, не затронула в свое время ни одна, как сосед выразился, охота на ведьм, и потому до поры он об этом своем (моем!) времени знал ровно столько, сколько о нем сочтено необходимым сообщить в учебниках обществоведения для школы и ?Истории КПСС? для вузов. Сосед с отличием окончил медицинский институт в Ленинграде, и известный психиатр С. пригласил его к себе ассистентом. Через несколько недель профессор улетел в Париж на симпозиум и оставил ученика принимать больных вместо себя. Тот самый пациент, из-за которого и разгорелся весь сыр-бор, явился на второй же день: породистый интеллигент чуть за пятьдесят, доктор технических наук. Судя по описанию - что-то вроде артиста Стржельчика из ?Адъютанта его превосходительства?. Был такой замечательный пятисерийный детектив. Диагноз банальный: навязчивая боязнь загрязнения, боязнь заразиться сифилисом. Стржельчик был женат и, как говорил, счастливо. Но однажды в командировке - случайная связь. Утром партнерша спросила: а ты чистый? Сначала он даже не понял, о чем она, а потом стало не по себе: если она, мол, спрашивает, чист ли он, то, может быть, она-. Первые месяцы по возвращении домой Стржельчик жил сам не свой: штудировал медицинские справочники, учебники, все ждал появления сыпи, сифиломы, высчитывал
– и закрутилось сначала. Едва уговорил друга сделать анализ повторный. Все действительно оказалось нормально. Жизнь опять вошла в колею. А через пару месяцев, в отпуске, на юге, - снова связь, на сей раз женщина из самого приличного круга, замужняя, что, собственно, а priori должно бы исключить всякие опасения, - однако, тут же, на юге, а потом, по возвращении в Ленинград - во сто крат сильнее - прежний навязчивый бред, прежний неистребимый страх. Тут уж приятель анализ делать отказался наотрез, а без анализа поставил окончательный диагноз: тривиальный невроз, человеком умным и трезвым легко, на приятелев взгляд, преодолимый: стоит, мол, только отдать себе отчет в природе заболевания. Поначалу совет действительно помог пациенту моего соседа, но через некоторое время Стржельчику стало еще хуже, чем раньше. Да, он знал, он понимал теперь, что это не сифилис, а сифилофобия, но, тем не менее, ничего с собою поделать не мог. Нагрузка на мозг выросла в нестерпимую, появились бессонница, страх сойти с ума, и Стржельчик пришел на прием к С.
Стюардесса с подносом отвлекла нас неискренними любезностями международной линии Аэрофлота. Мы выпили. Вам не скучно меня слушать? спросил сосед. Я впервые за последние три года почувствовал себя, наконец, на свободе, и... Нет-нет, перебил я. Нисколько. Уверяю вас! И самое смешное, что не солгал: я и сам не заметил, как увлекся и историей, и рассказчиком. Ну так вот, продолжил сосед. Тогда он и пришел к нам...
100.
Тогда он и пришел к нам. Человек выдержанный - даже виду не подал, что предпочел бы иметь дело не со мною, а с Шефом, но я-то все мигом раскусил и поклялся себе, что, наперекор ожиданиям пациента, не ударю лицом в грязь. Выслушал, задал несколько наводяще-уточняющих вопросов, был предельно внимателен и доброжелателен, а потом тоже проявил благородство: признался, что всего второй день работаю, дескать, самостоятельно, что хотел бы хорошенько подумать, подготовиться, посоветоваться кое с кем и кое о чем и что на днях свяжусь с ним по телефону. Пока я, увы, не мог ему сказать ничего больше. Успокоить? Объяснить механизм действия невроза? Все это пациент прекрасно знал и без меня. Посоветовать не изменять жене? Нет! Я чувствовал обязанность докопаться до им самим от себя тщательно скрываемого пунктика, до причины болезни и, докопавшись, указать. Тогда пациент устранит причину сам, если она, конечно, устранима в принципе.
Докапываться же до сути, доложу вам, - занятие сложное, но любопытнейшее. Оно сродни логической работе следователя (Что ты, сопляк, понимаешь в работе следователя?! безмолвно возмутился я) ... или работе воображения писателя. Восстановить картину. Увидеть ее воочью. Лучшее всего - если достанет таланта - изнутри. И тогда мгновенно отстранившись, остраннив, вытащить загвоздку, ради которой и городился весь огород. Вытащить и предъявить. В данном случае больному.
Я, знаете, в детстве и в студенчестве посещал кинокружок, поэтому у меня процесс расследования происходил обычно так: я садился в кресло, прикрывал ладонью глаза и воображал перед собою экран. Потом начинала крутиться лента, а мне оставалось только внимательно смотреть. Сегодняшний фильм я открыл прямо командировкою пациента. Коль сдвиг произошел после той случайной связи, следовало попробовать поискать именно там.
Гул аэродрома. Панорама по большим буквам на крыше вокзального здания: О-М-С-К (ну, или там Новосибирск, Хабаровск, Челябинск, все равно). Рев турбин. Самолет идет на посадку. Снято телевиком, словно в подзорную трубу, и я вижу, как перед самолетом слегка дрожит спрессованный объективом воздух. Два движения: последнее по земле самолета и - навстречу ему, под углом, - трапа. Спускается экипаж. Пассажиры. Крупно среди них - мой пациент: темное пальто, шляпа, портфель в руке. Самый общий план чуть сверху, клинообразно расходящийся от трапа поток людей. К моему доктору подходят двое. Рукопожатья, топтание на месте. Потом, отделившись от толпы, наискосок, по пустому полю, занимающему всю площадь экрана, идут к машине. Садятся. Хлопают дверцы. Машина срывается с места и пропадает за обрезом экрана. И, диагонально пересекая кадр, медленно ползет по аэродрому топливозаправщик. Громкий желтый жук.
Четверо мужчин в машине: двое встречавших, мой доктор и шофер. За окнами - фрагменты незнакомых неинтересных улиц (рирпроекция). Один из встречавших - эдакий неприятный тип. Сальный. Разговор о чем-то служебном. Разговор, который мне совсем не важен, и пусть он идет приглушенно, едва слышно за шумом машины, за звуками города, воспроизводимыми с магнитного кольца. Да и вообще все, что я до сих пор видел, - пока не слишком-то важно. Это, так сказать, традиционная экспозиция, бороться с которой - как с модою - бессмысленно и неблагодарно, и на экспозиционном фоне я моту смело пустить титры: эдакие маленькие черные буковки-тараканы, что складываются в ничего для меня не значащие должности и фамилии, черные буковки снизу и справа, у края экрана.
Моей фамилии среди титров не возникнет, я зритель. Единственное, что мне кажется существенным здесь, - это то самое лицо, сальный тип. Я почему-то предполагаю, что он должен еще всплыть и определенную роль в истории моего пациента сыграть непременно. Впрочем, доказать это я пока не могу. Так, предчувствие, чистейшей воды субъективизм.
Не важны и следующие несколько кадров: остановка машины у какого-то не то завода, не то НИИ - стеклянно-бетонного кубика; выход наших пассажиров и исчезновение их в аквариумных глубинах; потом вообще временной пропуск (простенько, без затей: уход в затемнение и выход из него); и мой пациент уже идет по главной улице в густой вечерней толпе.