Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Устроясь в кресле в небольшом холле, где по вечерам проживающие смотрели телевизор, Юра попробовал заснуть, но свет негасимого бра бил в глаза. Тогда Юра раскрыл Арсениеву папочку и стал листать. Где-то посередине мелькнуло напечатанное вразрядку слово ?ностальгия?, и Юра, сам не зная почему, может - по созвучию с именем Галя, остановился именно на этой странице:

А что бы ей хотели сыграть? А вы что хотели бы поставить? И вопрос-то, пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что угодно, ну, ?Гамлета? там или ?Бориса Годунова?, ну, из того, примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг возьми да и ляпни...

Глава четырнадцатая

НОСТАЛЬГИЯ

Я придумал это, глядя на твои

Косы - кольца огневеющей змеи,

На твои зеленоватые глаза,

Как персидская больная

бирюза...

Н. Гумилев

144.

А что бы вы хотели сыграть? А вы что хотели бы поставить? И вопрос-то, пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что угодно, ну, ?Гамлета? там или ?Бориса Годунова?, ну, из того, примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг возьми да и ляпни: мол, ?Пятую колонну?, - и сразу заминка какая-то мгновенная, непонятно почему, в разговоре,

во всей дешевой атмосфере, словно откуда-то ясно стало им всем, то есть не только ей, а и им всем и, может быть, главное, - мне самому, что струна задета подлинная, искренняя, туго натянутая и, хоть и тиха, а перекрыла все вокруг: и пластинку, и свечи горящие, и треп... Ну и ладно, возникла заминка и прошла, и дальше все покатилось, как каталось не первый год, да у меня что-то засверлило, засвербело, и глаза, наверное, посерьезнели, потому что у Син°вой глаза погрустнели, а она сидела напротив меня и взглядом, положением, так сказать, vis-б-vis, оказалась со мною связанною; и эти грустные глаза, и этот неожиданный выход на заглохшую, заросшую, на Бог весть когда протоптанную, а поди ж ты незабытую! дорожку, и воспоминания о Леночке Син°вой - той самой, что вот, сидит передо мною, и о себе самом, какого меня давно и безвозвратно нету на свете, о том, как я воспринимал ее в те несколько незапамятных, неистребимых из памяти встреч, что дала мне судьба, прежде чем так едко посмеялась, - все это в тот вечер поставило меня вне компании уже невозвратимо. Я ощутил свое выключение и поэтому знал, что любая моя страза прозвучит здесь отныне не случайно вырвавшейся неловкостью, а откровенно непристойно, ну, вроде как в том анекдоте... ну, вы знаете!.. ну, в концертном зале, на Шестой симфонии Чайковского: кто сказал... °б твою мать?.. Извините, значит, музыкою навеяло... помните? так вот, хоть я все это и ощущал, кожей чувствовал, - сказал-таки, словно что-то меня несло: а не хотите, мол, сыграть у меня?.. и тут поймал себя на том, что забыл имя героини, помню только, что в предисловии к пьесе автор пишет: но ее можно было бы назвать и ностальгией, - и так она для меня Ностальгиею и осталась: а не хотите сыграть у меня... Ностальгию? и столь нахально выглядела моя откровенность, столь вызывающе, столь неприлично, что все сделали вид, словно и не заметили ее вообще, хотя, скорее всего, и на самом деле не заметили, а Син°ва ответила что-то, но что именно-я не понял, да и не в ответе, в конце концов, заключалась суть.

Еще какое-то время все продолжало катиться, а потом мы выбрались на улицу, на мороз, и пошли все вместе, пока не приспела пора расходиться кому куда, и ничего не случилось, и ничего не случилось, и ничего не случилось, и ничего... а когда пора приспела, нам с Леною оказалось в одном направлении, ну, почти в одном, настолько хотя бы, что проводить ее я чувствовал себя просто обязанным, и тут-то она и отомстила за непристойный выверт, который я позволил себе и в который, главное, пытался затащить и ее. Ни о какой канаве на нашем пути я, естественно, и не думал, я не подозревал даже, что на нашем пути есть какая-то там канава, тоже мне, предмет для размышления! но Син°ва заранее, задолго еще, спросила, и не то что бы иронически, а эдак... ну, вы понимаете как... спросила, пойдем ли мы напрямик, через чертову эту канаву, или сделаем крюк по дорожке, то есть имела в виду, что меня может испугать столь комическое препятствие, несчастная водопроводная траншея, через которую все окрестное население привычно прыгает который уже месяц, и спросила-то в таком тоне, что и не ответить никак, разве послать Лену куда подальше и уйти в свою сторону, но на это меня, увы, никогда не хватило бы, пусть и хотелось часто, - следовательно, из положения, в которое теперь Син°ва поставила меня, приходилось искать выход, и вот я, когда пресловутая канава, зашуршав осыпавшимися из-под наших ног комочками снега и смерзшейся глины, сперва у Лены, а потом и у меня благополучно осталась позади, я сказал фальшиво, ибо фальшь в любой более или менее спокойный разговор заложила уже сама ситуация: что ж вы, мол, Лена, не поинтересовались даже, не свалился ли я? А может, вы рассчитывали, что я возьму вас на руки и перепрыгну вместе с вами, и теперь разочарованы?
– и она ответила, пусть слишком зло, а все же не безразлично, все же - принимая мой тон и даже, как знать, возможно, и извиняясь за намеренную, за мстительную бестактность, что ничего со мной случиться не могло, ибо я не позволил бы себе оскандалиться (вот словечко! Ностальгии ли так говорить?!) перед дамою, а про на руки - так и просто смолчала, давая тем самым отпор возможным моим приставаниям, которых у меня и в мыслях не мелькало, и не только сейчас, но и никогда, даже семь лет назад, в Ленинграде. Впрочем, надеюсь, что отпор Лена давала не со зла, сама прекрасно зная, что ничего такого у меня в мыслях не мелькало и мелькать не могло, а - кто их, баб, разберет!
– вдруг и пуще того: упрекая за неуместную в этом скучном провинциальном П. излишнюю робость.

Ладно! на данный вечер все, в общем-то, кончилось. Две-три фразы до парадного, и дальше: ей - налево, на третий этаж, мне - направо, через пустырек, через канаву - это происходило сначала по сути, потом фактически врозь, что, несомненно, следовало расценить как плюс, как удачу, потому что, пущенный теми самыми комочками снега и смерзшейся глины, подобный лавине, пошел уже у меня в мозгу, полетел, загрохотал, смел все прочее со склона памяти - Ленинград семилетней давности. И когда я, приходя в себя, очнулся - взгляд в потолок - лежащим навзничь на узкой, с панцирной сеткою, коечке, Ленинград продолжал вращаться перед глазами, и все вокруг Леночки да вокруг меня самого, ходящего кругами вокруг нее...

145.

Но здесь просто необходимо задеть историю неудавшегося моего романа с этим городом, с Ленинградом, потому что иначе и не понять ничего. А роман был старый, затяжной и кончился как-то неопределенно, гадостно, так, что я года три просто боялся встречаться с объектом прежней моей страсти, обходил стороною, а потом время от времени позволял себе к нему приближаться, но вел себя подчеркнуто вежливо, в результате чего между нами установились взаимно официальные отношения. А можно ли что вообразить хуже, мучительнее официальных отношений, имеющих прошлым некоторый интим?

Любовь к Ленинграду возникла давным-давно, еще в детстве, в деревенском ссыльном детстве, возникла заочно, по фотографиям, как у солдата срочной службы к героине-доярке, чей портрет напечатан на обложке ?Огонька?, а первая встреча случилась позже, уже в отрочестве, в пятьдесят шестом, когда неожиданно грянула свобода передвижения внутри нашей с отцом необъятной Родины, и он, словно попавший на ЛВЗ алкаш, стал свободою упиваться: мотаться то в один, то в другой ранее запретный для него город, безрасчетно тратить на билеты деньги, выданные в качестве компенсации за восемнадцать лет тюрем, лагерей, ссылки, - деньги, впрочем, совсем небольшие, ибо свобода у нас дешева, да и стоит ли дороже эта так называемая свобода: ограниченная государственными границами, Пропискою, вечным отсутствием в гостиницах мест? Ее и за свободу-то принять

можно только после колючки и комендатур. Пьянящее чувство воли, которое от этих поездок - отец всегда брал с собою меня - испытывал и я, казалось мне тогда совершенно нормальным, естественным для любого человека, даже если он, подобно мне, рожден в рабстве, - и только потом, позже, столкновения, знакомства с сотнями, с тысячами разных людей, что находят вкус именно в подчинении, во всяком случае - в комфорте, подчинением приносимом, развеяли мою иллюзию, дали повод предположить, что причиною опьянения являлись наследственные механизмы: мои прапрадеды и их соотечественники слишком уж любили волю; потому, видно, их родина другая родина, объятная, - лет триста назад независимости и лишилась, что, впрочем, смирению их не научило; они бунтовали, боролись, практически всегда оказывались побежденными, но бунтовали снова. Мой прапрадед оказался жертвою одного из таких бунтов: сосланный в Россию, по видимости смирившийся, он таки сумел передать дальше, в будущее, свои к рабству не приспособленные гены - и вот теперь они заиграли во мне. Чего б я только не дал, чтобы гены прапрадеда остались в чистоте, не слились, не смешались бы с генами рабов, родину прапрадеда поработивших, - тогда, надо надеяться, не возникло бы у меня этой унизительной, рожденной комплексом неполноценности любви к Ленинграду - но, увы, генам, чтобы жить, мешаться необходимо.

Мы ехали - автобус от самолета повез нас к аэровокзалу на Гоголя (тогда я не знал еще, что на М. Морскую) - по Московскому проспекту, мимо Парка Победы, мимо чугунных Московских Ворот, потом по Загородному и по еще мощенной в те поры Гороховой - нет, вру! не Гороховой, по Дзержинского (как забавно в этом переименовании лавочка соотечественника моих прадедов сассоциировалась с гороховым пальто), и я, не отрываясь от стекла, расплющив об него нос, смотрел в окно на слепленные в сплошную стену разноцветные, образующие темную, сырую гамму дома, на зеленые стеклянные круги домовых номеров, на трамваи посередине проспектов, на кариатид с закопченными, геморроидальными лицами, на экзотические вывески КОФЕЙНАЯ, РЮМОЧНАЯ и еще на что-то, но никак не мог ощутить, что свидание с объектом моей детской страсти уже сбылось: то ли потому не мог, что первый в жизни воздушный полет назеленил меня позеленее домовых номеров и вывернул наизнанку, то ли потому, что все-таки надо же для встречи с городом ступить ногою на его землю, пусть даже скрытую булыжником или асфальтом, пусть не землю даже - искусственную насыпь на болоте. Первые шаги - едва автобус остановился - я сделал по тротуару Невского и увидел впереди, на площади, длинное и низкое зеленое здание, исчерченное белыми колоннами; здание было незнакомым, не вязалось в мозгу ни с одной фотографией, ни с одним кадром из фильма, и я спросил отца, что это, а он ответил: Растрелли, Зимний дворец, - и я не поверил, то есть, разумеется, поверил, с чего мне, интересно, не верить собственному отцу?!
– но не вместил в себя, не примирился с информацией, не сумел соотнести ее с лежащей перед глазами существенностью, и так тянулось долго - не в тех масштабах времени долго, не часами, не днями, да и не знаю, до конца ли прошло теперь. И вот еще что я запомнил из того, начального впечатления: отец сказал: Растрелли, а мне в голову лез почему-то исключительно штурм Зимнего, братишка, повисший на чугунном орле ворот.

Так начались два мои первые ленинградские дня; они были просто запойными, я не желал расставаться с городом ни на минуту, как не желают расставаться в ранние, лучшие свои поры влюбленные, не желал терять время даже на еду и сон и, уезжая, увозил с собою живой - как мне наивно казалось - образ Ленинграда и даже - какая наглость! ощущение взаимности, в которую мне тогда не могло еще не вериться. Потом случилось множество встреч - тоже как у влюбленных: каждая свободная минута, каждая возможность или даже только возможность возможности - и я уже там, у него, в нем, и чем дальше, тем лучше я знаю его лицо, его тело, и кажется, что даже знаю и душу его. Обычная ошибка: что душа?!
– и тело возлюбленной не дано нам познать до конца, пусть оно стройно, красиво и на поверхностный взгляд понятно, как у нее, у моей северной столицы.

Все следующие годы прошли под знаком одного желания - и вот, наконец, я в Ленинграде: уже не в гостях, уже навсегда, во всяком случае надолго: начинаю учиться в нем, жить. Подлетая к Пулкову, я и вообразить не мог, что именно теперь, когда мы вместе, он, старый мой знакомый, мой возлюбленный, которого я знал в любой месяц года, только что года носят разные номера; при любой погоде, только что не подряд, - что он не захочет принять меня, оттолкнет так холодно и зло, А он правда готов был улыбнуться маленькому смешному провинциалу, заходящему иногда на часок с обожающим взглядом, готов был даже и приласкать, но когда провинциал обнаглел, попробовал стать на равную ноту, стать ЛЕНИНГРАДЦЕМ... Такую фамильярность допускать не следовало! И потому весь город с его зданиями и улицами, составленными из этих зданий; с его Невой, речками и канавами, сливающимися в эту Неву и текущими потом в мелкий и мутный Финский залив; с его людьми, полными мертвенного и неистребимого снобизма жителей разжалованной имперской столицы, - весь город тут же сделался со мною вежлив и холоден безупречными вежливостью и холодностью хозяина к лакею. Я не умел этого выносить. Я медленно, постепенно, день за днем сходил с ума, и чем сильнее меня оскорбляли, тем больше мне хотелось соединиться с ними, с моими оскорбителями, оказаться принятым в их круг, тем глубже рабскими своими генами чувствовал я стыд за низкое рождение: не в нем, в великолепном городе-кладбище, а где-то на Дальнем Востоке, в исправительно-трудовом лагере.

Но я не хотел отдавать себе отчета в собственных постыдных ощущениях и приписывал их ни в чем не повинным дурному климату и пасмурной погоде.

146.

Мне самому, как бы ни пытался я затушевать ее фигурами вроде северной столицы, заметна нестыковка полов в рассказе, некая даже в этом отношении неловкость, двусмысленность: моя возлюбленная - и рядом слова мужского рода: ГОРОД, ЛЕНИНГРАД, ПЕТЕРБУРГ...
– а тут все мгновенно становится на места: ОНА - город, ОНА - Ленинград, ОНА Петербург, и тоже не отдаленная какая-то, не лицо, мелькнувшее на Невском, в толпе, как в первые мои приезды, гостевые, а реальная студентка третьего курса актерского факультета Леночка Син°ва, которую я встречаю каждый день, кроме, увы, воскресений, то на широкой мраморной лестнице, то в огромном прохладном вестибюле учебного театра - бывшего Тенишевского училища, то в вечерних аудиториях, куда заглядываю с однокурсниками, чтобы найти место для репетиций.

Едва увидев Син°ву, я понял, что попал, ибо сколь прекрасной она мне показалась, столь же и недоступною; не могло быть и речи, чтобы подойти к ней, познакомиться, пригласить куда-нибудь там в кино: королева!
– а я, выскочка, парвеню, случайно допущенный ко двору, готовый кичиться своею допущенностью передо всем миром, но перед нею недостойный выказывать даже восхищение, рабью преданность, но только тенью стоять за колонной и тихо смотреть. Спустя время я начал находить даже некий мазохистский, сладостный вкус в тайном моем обожании, в параллельном проживании двух жизней, и эта вторая, секретная, украдкая, воображаемая защищала в определенном смысле от первой: явной, жестокой и злой.

Поделиться с друзьями: