Мы всякую жалость оставим в бою…
Шрифт:
Нас везут через Львов, Тырнув, Краков. Львов мне нравится. Львов мне нравится. Красивый город, старинный город. За два часа его не осмотреть. Но следов войны я совсем не вижу. Чистенькие улочки, опрятные дома.
С вокзала посылаю жене открытку. Полевая почта, цензура, военная тайна… А поверх всего наше обычное головотяпство: почтовая карточка с видом Львова! И откуда это я ее мог отправить? Не иначе как с Формозы!
Тырнув мы минуем ночью, и от этого города мне остается только впечатление от вокзального ресторана. Я и мой ротный, штабс-капитан Лавриенков, тщетно пытаемся отыскать обещанный на рекламном плакате «подлинный, изысканий арманьяк шестилетней выдержки». Первый раз нам приносят нечто подозрительно напоминающее самогон, для цвета подкрашенный луковой
Арманьяк мы получаем минут за двадцать до отправления эшелона. Бутылка прихватывается с собой в качестве трофея, мы рычим нечто одобрительно-грозное мэтру и официантам и смываемся не заплатив по счету.
На маленьком разъезде, где я покуриваю на платформе, ко мне подходит пожилая русинка и протягивает горсть сморщенных сушеных яблок.
— Возьмите, пан офицер. Хорошие яблочки.
Я предлагаю ей рубль. Она вежливо, но твердо отводит мою руку:
— Не нужно.
Тщетно пытаюсь ее уговорить. Потом спрашиваю, есть ли дети? Она кивает: есть дети, есть и внуки. Зову денщика. Он приносит мой пайковый шоколад. Отдаю ей завернутые в станиоль плитки:
— Для внуков.
Она кивает и аккуратно увязывает шоколад в чистый платок. Из последовавшего короткого разговора я узнаю, что во второй день войны поляки убили ее старшего сына, заподозренного в шпионаже. Спрашиваю, легче ли жить стало? Она несколько раз кивает: намного. Поляков разогнали, а ей и ее мужу, как пострадавшим от ляхов выдали корову и пять овец. Средний сын обзавелся своим хозяйством — получил бывший польский хутор. Проносится команда «По вагонам!». Русинка кланяется, а потом долго смотрит мне прямо в глаза. Ее лицо приводит на ум лики Богородицы со старинных образов. Какое-то отрешенное, надчеловеческое, с немыслимым взглядом… Она быстро трижды крестит меня и идет вдоль уже начавшего движение состава, мелким семенящим шагом, постоянно крестясь. Я гляжу ей вслед, и в памяти всплывают строки:
Склоняся к юному ХристуЕго Мадонна осенила… [1]В заново отстроенном Кракове нас встречают союзники. На вокзале эшелон приветствуют офицеры войск СС из службы безопасности. Приятно видеть этих бравых парней затянутых в черную форму. С удовольствием пожимаю протянутые руки. После официального приветствия мы, словно старые товарищи (а впрочем так и есть: у одного из эсэсманов на кителе испанский орден и наша медаль «За боевые заслуги») рассаживаемся по открытым автомобилям. Я останавливаюсь и спрашиваю «испанца»:
1
А. К. Толстой «Сикстинская Мадонна».
— Дружище, а как мои солдаты?
— Не беспокойся, товарищ, за ними придут автобусы, — улыбается тот, — их провезут по городу, потом ресторан, прогулка, театр и бордель…
— Благодарю, оберштурмбанфюрер, — за своих парней я спокоен, но хотелось бы узнать и наш маршрут. — А что будем делать мы?
— Ну, друг, у нас совсем иная программа! — эсэсовец широко улыбается. — Сперва мы провезем Вас по городу, потом — ресторан, дальше прогулка, театр и, на сладкое, кабаре, которое тот же бордель!
Он оглушительно хохочет над своей немудрящей шуткой. Я смеюсь вместе с ним. У него хорошее открытое лицо, пересеченное старым шрамом. Я указываю на шрам:
— Испания?
— Нет, это раньше. Жиды…
При этих словах его лицо как бы застывает и становится жестче и строже. Он сжимает кулаки. Мне немного завидно: в моем прошлом нет
таких достойных событий. А жаль…Оберштурмбанфюрер смотрит в мою сторону. Отразившуюся на моем лице зависть он, видимо, трактует по-своему: соратник сочувствует страданиям соратника. Он широко улыбается и, изрядно ткнув меня локтем в бок, незаметно протягивает фляжку:
— Дружище, — шепчет он мне, — давай по глотку, за Победу!
— Давай, — я делаю глоток и, возвращая флягу, интересуюсь, — Слушай, а почему шепотом?
— Наш Гейдрих, — он указывает глазами на передний автомобиль, — не больно жалует выпивку. Ну, как коньяк?
— Отменно. Из старых запасов?
— Не поверишь — здешний! Раскопали, — он протягивает мне руку, — Йозеф Блашке. Для тебя — Зепп.
— Всеволод Соколов. Для тебя — Сева.
Я вспоминаю мучения Шрамма при попытке произнести мое имя-отчество и усмехаюсь. Зепп заинтересованно подвигается ближе и тихо прыскает в кулак, сперва услышав мой рассказ, а потом, пытаясь повторить подвиг Макса.
За разговором мы прибываем на место. Шпалерами стоят солдаты СС. Выйдя, мы словно сливаемся с ними, несмотря на иной покрой формы и цветные фуражки. [2] Эсэсманы и дружинники ревут в десятки глоток приветствия «Хайль!» и «Слава!» сливаются и сплетаются в майском небе.
Группенфюрер Гейдрих произносит речь. Коротко, ясно, четко: слава Рейху, слава России, слава всем нам, что ведут войну с мировым еврейством ради всеобщего счастья. Потом желает нам хорошо провести в Кракове время (увы, одни сутки) отведенное на переформирование нашего эшелона.
2
При парадной (черной) форме в дружинных дивизиях носились фуражки с цветными тульями, а именно: стрелки — красные, кавалерия — синие, артиллерия — зеленые, танкисты — малиновые.
Мы шагаем по улицам старого города. Зепп позвал в компанию друзей. Это Мартин Готфрид Вейс и Руди Вернет. Со мной шагают капитан Бороздин, штабс-капитан Тучков и поручик Фок.
День проходит на славу. Ресторан встречает нас вкусными запахами и музыкой Шуберта. Заливное из желудков, свинина с мазурской брюквой, бигос, фляки [3] — все это основательно сдобренное «выборовой» и «житной» почти примиряет меня с Польшей вообще и с польской кухней в частности. Только Вернет, заказавший «кайзершмарен» и картошку с беконом, недовольно морщит нос. На его взгляд польская кухня через чур тяжела.
3
Блюда национальной польской кухни.
Прогулка по городу удается как нельзя лучше. Зепп с товарищами знают наперечет все интересные уголки и закоулки города и просто сгорают от желания показать их нам. Новая архитектура Кракова мне нравится, и я сообщаю об этом вслух. Тут же Вернет, который, кстати, имеет ученую степень доктора, заводит со мной серьезную дискуссию о культурах, оказавших влияние на польскую.
Я пытаюсь отстоять старинный тезис, слышанный еще от отца: польская культура — это фантом, нонсенс. Нет ни какой польской культуры, а есть смесь русской и прусской культур, которые собственно, и породили это странное образование — Польша.
Доктор Вернет отстаивает свою версию: Польша есть самостоятельное порождение, безобразный плод союза евреизированных хазар и римско-католических церковников. «Несмотря на облагораживающее влияние русской и германской культур, поляки в Польше, — рычит Вернет, — остались дикарями, уродливым наростом на лице арийско-славянской подрассы».
За этим спором, в котором принимают участие все, день клонится к вечеру. И вот театр. Если честно, то он производит на меня гнетущее впечатление: в роскошном здании, на роскошной сцене такая… ну, мягко говоря, слабая труппа. Я и так не люблю Верди, но «Аида» в постановке этих, с позволения сказать, артистов… Радомес просто ужасен!