Мы, животные
Шрифт:
А с телеэкрана:
— Нет, нет, я ничего такого не хотел сказать!
Наш Папс с порнографией никогда дела не имел, так он нам говорил, и это была правда: лежи у него где-нибудь неприличные пленки или картинки, мы бы их нашли. Однажды на гаражной распродаже мы наткнулись на картонную коробку с надписью от руки: «Только для взрослых». Старик хозяин увидел это со своего шезлонга и засмеялся. «Можно, можно, — сказал он нам. — Но если завернет какая-нибудь дама взглянуть на мои тарелки, быстро отходите».
Мы видели голые тела, женщин, половые органы и половые акты, но только на неподвижных картинках. А этот мужчина и этот подросток — они были живые, по крайней мере когда-то в прошлом, живые в этой почти пустой комнате,
— Ну, ты урок свой сейчас получишь, молодой человек.
Совсем плохая стала, сказала мать девочки в мужской раздевалке, как будто какая-то зловредная птица подлетела и выхватила у нее из рук то, что делало ее не совсем плохой. Ее добродетель.
— Сними трусы.
Я видел, как матери закрывали детям уши, когда кто-то грубо ругался или мать сама хотела выругаться. И я видел, как женщина закрыла уши ребенку, когда кто-то стал высказываться против Бога.
— Подставь мне зад.
Остановить это было некому. Мои братья… Некому.
— Папа, ну пожалуйста.
Мы видели голые тела, но на неподвижных картинках, видели женщин. И друг друга видели по-всякому — я, Манни и Джоэл, Ма и Папс, — побои видели, слышали животное мычание боли, видели истерику, а порой наркотический кайф, мы видели их под градусом, а порой голыми, а порой радостными, слышали пьяный смех, визги и плач, и гордыми мы друг друга видели, бессмысленно гордыми, злобно гордыми, и растоптанными тоже, растоптанными и презираемыми. Нам, мальцам, они всегда показывали себя щедро, то без гроша, то при деньгах, то любящими нас, то нет, и трудными, трудными; мы видели их провалы, но видели без понимания, мы принимали эти провалы, принимали наивно, без всякого стыда.
— Это тебе, чтобы…
Но ничего похожего на это, совсем ничего.
— А это тебе, чтобы…
Не мы. Ничего общего с нами.
— А тебе, я вижу, нравится — нравится, да? Почему вы не взглянете на меня, братья, почему не заберете мои глаза оттуда?
Ниагара
Манни и Джоэл получали плохие отметки, поэтому, когда кто-то подрядил моего отца отвезти груз в Ниагара-Фолс, Папс одного меня забрал на два дня из школы — взял составить ему компанию. Мы ехали четыре часа; Папс говорил мало, сказал только, что мы едем на восток, огибаем озеро Онтарио. Переночевали в пыльном номере мотеля, а утром Папс повел меня смотреть водопад, и там, у края, где все бурлило и шумело, он поднял меня в воздух и нагнул над перилами, так что туловище мое повисло над толстыми несущимися канатами пенной воды и взлетающая морось обцеловывала мне шею и лицо, и, когда он увидел, что я не брыкаюсь и не кричу, он наклонил меня еще дальше, поднес губы к моему уху и спросил:
— Знаешь, что случится, если я тебя отпущу?
— Что?
— Смерть твоя.
Вода переметывалась через себя, била, брызгала, завораживала, и я старался сосредоточиться на одной какой-нибудь ее частичке — каждую крохотную волну представил себе жизнью, которая далеко отсюда родилась, в высокогорных истоках, и долгие мили плыла, неслась, проталкивалась вперед, пока не появилась здесь, перед моими глазами, и теперь без колебаний эта волна, эта жизнь бросалась вниз с утеса. Я хотел и свое тело отдать этой быстроте, хотел почувствовать скользящую мощь и тягу течений, хотел, чтобы меня метнуло со всего размаха на скалы внизу, — я хотел, чтобы Папс меня отпустил и я умер.
Потом он подвез меня к маленькому музею разных диковин, дал пятидолларовую бумажку и сказал, что вернется забрать меня через час.
— А когда умрешь, что случается? — спросил я.
— Ничего не случается, — ответил он. — Ничего на веки вечные.
В музее были восковые копии голов всяких уродцев — людей, которые родились
с двумя зрачками в каждом глазу или с раздвоенным языком, — и старые рисунки сепией, где изображались сиамские близнецы и младенцы с хвостиками. А еще там была маленькая комнатка с низким потолком и скамейкой, где непрерывно, раз за разом шел трехминутный фильм. Мужчины, плывя в бочках, улыбались в камеру, махали и поднимали большие пальцы, их несло к водопаду, и они исчезали за его внезапным краем. «Хотя некоторые из этих безумцев чудом остались живы, — монотонно вещал комментатор, — большую их часть ждал трагический конец».Час проходил за часом. Служитель дважды заглядывал в мой кинотеатр и вопросительно на меня смотрел. На третий раз он вошел, сел рядом и спросил:
— Ну, и сколько еще раз ты намерен смотреть эту дрянь?
Я пожал плечами. На нем были вельветовые брюки, и мне захотелось провести ногтем по его бедру.
— Прячешься, что ли?
— Нет, сижу просто, — ответил я.
— Ну и ладно, — сказал он. — Просто я думаю, ты немножко маловат для этого. А взрослые твои где?
— Папа за мной заедет. Скоро совсем, в любую минуту.
Служитель встал и посмотрел на меня сверху вниз. Картинка фильма ложилась ему на рубашку, обрезая все ниже пояса, так что он казался великаном, поднимающимся из великой Ниагары.
— Попроси папу, когда придет, заглянуть ко мне в кассу. Хотелось бы с ним поговорить.
Когда он вышел, я занял место, где он только что стоял, и водопад заструился по моему лицу и рукам. Я придвинулся ближе к стене, чтобы водопад окатывал меня всего, и начал танцевать. Я вообразил себя водяным принцем, мне надо было ловить всех этих людей в бочках и спасать их от гибели, но, сколько я ни протягивал руки, сколько ни складывал ладони чашечкой, они все время проскальзывали. Когда они исчезали за кромкой, я танцевал особый подводный танец, чтобы их души попадали на небеса. Скоро я совсем перестал пытаться их спасать, потому что целиком ушел в свой танец смерти; я кружился на цыпочках, я оглядывал свое тело, которое стремительно обтекала вода, мои руки плавно двигались, мои бедра извивались в потоке.
Когда я поднял глаза, в двери стоял Папс, стоял и смотрел на меня. Его руки были подняты, он держался за притолоку и освещен был сзади, лица поэтому я не видел, но по выпуклым мышцам и короткой афрострижке я знал, что это он, и я знал, что он уже сколько-то времени здесь стоит, глядя на меня. Его ладони передвинулись вниз по дверному косяку, и он хлопнул себя по бедрам.
— Пошли отсюда, — сказал он.
На тротуаре я обернулся, наполовину ожидая, что за нами выбежит служитель в вельветовых брюках, но мы были одни.
Мы поели за стойкой, сидя на крутящихся виниловых табуретках. Оба взяли по хот-догу; Папс разломил свой напополам, засунул одну половину целиком в рот и повернулся ко мне — глаза вытаращены, щеки выпячены. Я не засмеялся: слишком долго я там пробыл один, слишком долго он не приходил за мной.
Было уже темно, когда мы отправились домой. Ехали всю ночь. Папс сказал, что страшно устал и моя задача — не дать ему уснуть за рулем. Он зевал и зевал, а я смотрел на его профиль, ждал, когда веко отяжелеет и опустится, и тогда хватал его руку и тряс, а он спрашивал: «Что? Что случилось?»
Мы не разговаривали. Я знал, что он где-то витает, грезит, наполовину спит. Когда мы свернули с шоссе на дорогу, которая вела к дому, он вдруг сказал:
— Да, забавно.
Он произнес это так, будто мы всю дорогу беседовали.
— Я стоял там в двери, смотрел, как ты танцуешь, и думал знаешь о чем?
Он умолк, но я ничего не отвечал и не повернулся взглянуть на него; наоборот, я закрыл глаза.
— Я думал, как ты мило выглядишь, — сказал он. — Хотя странно так отцу думать про сына, правда? Но что было, то было. Я там стоял, смотрел, как ты танцуешь, кружишься и все такое, и думал про себя: «Черт, ну и милый же он у меня».