Мы знали Евгения Шварца
Шрифт:
Мне посчастливилось видеть и другую талантливую постановку «Тени», созданную ныне покойным Густавом Грюндгенсом в 1947 году в Берлине на Камерной сцене Немецкого театра имени Макса Рейнгардта. В этом спектакле была гораздо обстоятельнее, чем у Н. П. Акимова, прочерчена романтическая линия пьесы — линия Ученого и Аннунциаты. В ту пору я жил и работал в Берлине, бывал на репетициях «Тени» и мог убедиться на премьере, как восторженно была принята пьеса Шварца прогрессивно настроенными немцами.
У меня сохранилось письмо, написанное Густавом Грюндгенсом незадолго до берлинской премьеры «Тени» (письмо датировано 29 марта 1947 года). В нем замечательный режиссер подробно характеризует исполнителей главных ролей и общий стиль постановки, делится своими тревогами и сомнениями. В этом письме
Вместе с тем Густава Грюндгенса тревожил вопрос о зрителе. «…Русский зритель, — писал он мне, — как я полагаю, естественно идентифицируется с Аннунциатой и Ученым… При постановке пьесы в Германии, особенно в Берлине (и особенно у посетителей берлинских премьер), это может оказаться не так». Получив это письмо, я поехал к Грюндгенсу. Мы долго говорили о пьесе, о Шварце, о чарующей силе его гуманизма. Мы решили, что Шварц в трактовке Грюндгенса должен покорить и завсегдатаев берлинских премьер. И мы не ошиблись.
«Тень» была встречена превосходно, тепло, отзывчиво. Она вызвала широкий отклик в берлинской прессе. Известный писатель и театральный критик Фриц Эрпенбек писал в рецензии: «Действие ее (пьесы. — А.Д.) уходит своими корнями в пестрый мир сказок Ганса — Христиана Андерсена и братьев Гримм и даже в какой-то мере в романтику Эйхендорфа и своеобразную социальную критику Э. — Т. — А. Гофмана. Эту пьесу меньше всего хочется назвать «пьесой» — она поэтическое создание, полное лирики, юмора и ума… Бурные, бесконечные аплодисменты в конце спектакля (который не раз прерывался рукоплесканиями) говорили не только в пользу автора, режиссера и исполнителей, но и в пользу самой публики — немецкой публики, демонстративно приветствовавшей новую жизнь, новую человечность, оптимистический гуманизм советского искусства». Впрочем, на премьере не обошлось и без анекдота: в тот момент, когда слетела с плеч королевская голова Тени, в разных местах зала поднялись его королевского величества офицеры английской оккупационной армии и покинули театр…
Евгений Шварц был так скромен, что даже не ожидал успеха берлинского спектакля. Он писал мне: «Я собирался телеграфировать Вам, чтобы через Ваше посредство передать поздравления и приветы труппе и режиссеру. Но остановили меня две вещи. 1) Если «Тень» прошла неудачно, то приветы и поздравления прозвучали бы смешно. И — 2) Я никак не мог их сформулировать. Я Вас очень прошу, если все прошло благополучно, — передайте всему коллективу мой дружеский привет в той форме, какую Вы найдете удобной». У меня были все основания передать театру сердечный привет от Шварца.
После Берлина «Тень» была поставлена еще во многих европейских столицах — и всюду с успехом. Шварц считал, что берлинский спектакль, с которым он познакомился по многочисленным рецензиям и фотографиям, безусловно удался. Он помнил, что его пьеса была рекомендована вниманию немецкого театра не без моего участия, и поэтому надписал мне новое издание своей пьесы (1956 год) словами благодарности за то, что «Тень» была… «выведена в свет». (Я привожу эту надпись, как характерный для Шварца каламбур.)
Как я уже сказал, пьесы Шварца создавались с верным сценическим прицелом. И театр принял их в самых разных странах. Приведу лишь один пример их популярности — пример театров ГДР. В этой республике, как явствует из бюллетеня издательства «Хеншель» от декабря 1962 года, переведено десять пьес Шварца. Из них «Тень» прошла в 27 постановках, «Снежная королева» — в 63, «Красная шапочка» — в 46, «Два клена» — в 27, «Повесть о молодых
супругах» — в 5. Цифры эти говорят сами за себя.Везде и всюду, во многих, многих странах пьесы Шварца воспитывают добрые чувства, учат человека человечности, вооружают людей ненавистью к насилию, войне, фашизму. Везде и всюду они пленяют своим брызжущим остроумием, увлекают театральностью. Когда Шварц писал «Голого короля», он, конечно, не знал чаплинского «Диктатора». Но кто не почувствует близости в поведении короля и его свиты у Шварца к тем эпизодам фильма Чаплина, когда диктатор Хинкель принимает «ученых», «художников» и прочих своих дипломированных лакеев? Когда Шварц взялся за «пересоздания» чужих сюжетов, он, разумеется, не имел ни малейшего представления о том, что на этот путь уже встал в Германии Бертольт Брехт. В таких совпадениях сказывалась не творческая зависимость от образцов, а общность новаторских художественных исканий.
Шварц принадлежал к тем людям театра и драматургии, которые никогда не отделяли искусства от жизни, которые видели в искусстве «сгустившуюся», «спрессованную» жизнь. Для них рампа — не духовный барьер между зрелищем и публикой. Но в то же время сцена для них выше зала, она трибуна, и публика должна тянуться к ней всей душою и получать со сцены такие дары жизни и мысли, которые сделают ее еще лучше и чище. О том, как Станиславский и Вахтангов боролись за нравственное и эстетическое «возвышение» публики, хорошо рассказал в записях их бесед Н. Горчаков. Мейерхольду удар гонга в начале спектакля был нужен не для того, чтобы возвестить некое таинство, а для того, чтобы приковать на несколько часов внимание зрителей к сконцентрированным в искусстве жизненным проблемам.
Чтобы искусство служило жизни, оно не должно быть его простой копией. Если театр перестает быть зрелищем и становится «фотографией» быта, он неизбежно гибнет. Все настоящие мастера драмы и театра всегда озабочены тем, чтобы решать свои задачи в зрелищных формах. На одной из репетиций «Мамаши Кураж» я спросил у Брехта: зачем ему нужна такая-то деталь в декорации? Брехт сказал, что эта деталь — часть целого, она органична, без нее нет картины, а без картины нет зрелища. Прочитав «Повесть о молодых супругах», я спросил у Шварца, зачем ему в пьесе с бытовым фоном, с общественно — психологическими проблемами понадобились кукла и медвежонок, говорящие человеческими голосами и комментирующие действие. Шварц объяснил, что, в сущности, они тоже действующие лица, тоже «славные ребята», что без них спектакль проиграл бы в поэтичности и был бы меньше зрелищем.
Евгений Шварц был современником Маяковского. И убеждение в том, что театр — «увеличивающее стекло», что спектакль — зрелище, — это убеждение, утверждавшееся Маяковским, было ему, конечно, близко и дорого.
В последние годы жизни Шварца мы нередко встречались в Комарове, под Ленинградом. Он снова жил в небольшом, стандартном, дощатом домике и в зимние дни — в высокой коричневой шапке, в коричневом пальто, в коричневых валенках — шагал по заснеженным комаровским дорогам и тропам.
Как же весело было сопутствовать ему в прогулках! Мы много смеялись. Бывало, что Шварц подшучивал довольно сердито. Он одной — двумя фразами бил наповал различных недостойных людей. «Этот, — говорил он с недоброй улыбкой… — Ах, этот». И дальше следовал рассказ про одного деятеля, бодро продвигавшегося по службе, несмотря на жестокую свою бездарность: «Он уже не человек, а целое сооружение, целый форт. Но форт он все-таки — «Серая лошадь».
Была в его сердитых оценках недостойных людей какая-то щедрински — презрительная нота. Про одного отъявленного пакостника он сказал, что тот творит свои гнусности «скорее всего по болезни», «не исключено, что даже под наркозом», — «ведь на это способен только нездоровый тип». «Как, — спросил он про ретивого дачестроителя, воздвигавшего довольно уродливое, но зато крупногабаритное здание, — разве это жилой дом? А я думал — районная баня. Тепло. Уютно. Можно попариться». «Как мило, как точно поделена дачка, — сказал он одному «интеллигентному» спекулянту, сдававшему на лето свой дом и проводившему дачный сезон в гараже. — Ровненько на восемь кувертов». Собеседник поежился и удалился. Не всем было уютно от этаких грациозных шуток.