Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
Несмотря и не глядя на всевозможную гордыню присвоений (а ненормальные, составляющие, видимо, основную массу землян, воруют из гордости, — я это давно заметила!) — непоследовательные гордецы эти всё же всегда убегают;и убегают, с нежностью прижав к себе похищенное барахло, — а не застывают же они на месте в позе бронзовых статуй! И убегают-то всегда согнувшись,а вовсе не выпрямив с вызовом стан, — как можно было бы ожидать от таких выдающихся личностей! (А ведь очень следовало бы ожидать! Особенно после того, как сами хитители и властные их суверены-скупщики краденого придумали этому делу столько кривоблестящих философических оправданий!)
Ну что же мне теперь было делать? Видя, как быстро уносится, взвившись и воспарив по лесенке, всё моё благополучие, —
Я бросила взгляд направо, за изгиб мостовой, на красноватое нагромождение построек затейливой архитектуры. Слепленный из неправильных ярусов, сплетнический массив уже наперёд грозил мне чем-то давно знакомым. Повеяло памятью детства, идеей всех так называемых красных домов,витающей неуловимо-насмешливо теперь и над этими развалинами. Кто притаился там? Что им всем нужно от меня?! В каждой местности, где жила когда-либо наша семья, тоже непременно был красный дом— обязательно, как перчатка взрывчаткой, начинённый враждою и сплетнями. Отсюда была мне даже идея нового цвета радуги; сплетнически-красного! Но, конечно, в радугу бы я его помещать не стала. Впрочем, цвет сам по себе живописный: старого, рябинового с сизым, иногда малинового с копотью, кирпича! Но под этим великолепным констеблевским [27] цветом, — повторю, — непременно почему-то скрывалась угроза гонения, страдания для нашей семьи. Навсегда памятной редкостью, изысканнейшей диковиной всех красных домовявлялись люди, питавшие к нам симпатию.
27
Джон Констебль(1776–1837) — выдающийся английский художник-пейзажист. — Ред.
Бывает, что сновидение как бы листаешь назад. В слабой надежде успеть в нём что-то поправить. В свете упорствующего воображения лестничный взлёт воровки, вроде бы уже законченный, теперь сызнова был виден мне, как новый. Догадливые и многоопытные люди из моего «Союза Действительных» давно бы уж постарались вернуть и замедлить кадр! Видно, их наука пошла мне не впрок… Впрочем, сейчас я лишь смутно помнила о них, о их удивительной кинотехнике, но, подсознательно руководимая ими, стремилась — по удержанному пунктиру собственных мыслей — вновь проследить траекторию того воровского взлёта.
Узкая лестница, коленчатой молнией пронизывающая розоватый мусорный сумбур условных домов-наплывов, домов-черновиков и домов-дописок; домов, как бы материальных и домов рисованных, стремившихся составиться в целостный опёнковый пень или з амок-улей, — лестница эта, ныряя и выныривая, видна была — сразу — и внутри и снаружи массива. И опять я увидела, как воровка сутуло возносится по её наружному отрезку, минуя ступени, перед тем, как сызнова скрыться в одной из буреньких дверец, подобно бутылке скверной наливки, убравшейся в поставец. Я вновь увидела, крутя рукоятку сна назад, как, ещё до этого, ещё у подножия лестницы она движением неподкупной ненависти спрятала краденое в карман длинного фартука и, дерзко окрысившись на меня через плечо при помощи быстрой оглядки, послала мне молчаливую угрозу. После чего и нырнула, грозно удирая, в эту свою квинтэссенцию красных домов;в этот свой красный соус моих тревог; в этот, достигающий мощи символа, архитектурный экстракт склочности…
Ну что ж? Можно было бы и дальше крутить картину назад, чтобы узнать, к примеру, как я оказалась на улице. Но зачем? Ведь я поняла уж еглавное: я поняла не только всю безнадёжность, но даже наказуемость, но даже опасность возможной погони своей за исчезнувшим «капиталом».
Если бы и во сне классификаторский жар был мне свойственен, как наяву, я сказала бы: итак.
Итак,в
этих руинах, — явно злостно и специально, заведомо и изначально построенных в виде руин — для того, чтобы притаить всех кряду скупщиков краденого, — воровка была защищена от меня стенами с грозно присевшими там, за ними, сплетническими кланами, — пальцем задень — и хор грянет, — грянет по всем регистрам!Итак,за одну только мысль бездомного бродяги отвоевать свои кровные ему самому же здесь и отмстят, как единственному виноватому. Ибо в Сплетническом массиве все Красные Дома всех времён и народов воплотились как в фокусе. И даже со всеми, встарь так болезненно мне известными, мегерами внутри (которые прежде были всё-таки разрознены, и в этом заключалась их единственная добродетель)!
Итак,всего этого было бы предостаточно для отказа от погони за «наживой». А тут ещё — внезапная мысль о каком-то административном гоненииза неуместную бродяжью строптивость заставила меня остановиться прямо на середине узенькой мостовой!
Во сне теньугрозы уже и есть угроза. И я даже на воровкин тротуар переходить не стала. Я только и успела, что заплакать!
О срам! Я плакала, «как дитя, у которого отняли любимую игрушку», или как загребущий человек Чистогана!
Прав Гойя: «Сон разума рождает чудовищ». Но как, — хотя бы и во сне, — могла я докатиться до такой низости, как слёзы из-за денег?! Уже и то подлость, что они мне вообще приснились. И оправдать меня… разве только т оможет, что и во сне деньги явились мне — сразу! — в форме безденежья. Конечно, безденежье тоже — какая-то сторона денег, но, уж скорее, сумеречная, а не солнечная их сторона. Теневая, так сказать, экономика!
И ещё одно самооправдание. Не так досадила мне, надеюсь, пропажа денег (правда, необходимых мне для первого обустройства), как возмутительные жесты и позы, с какими было произведено это дерзкое хищение! На каком дне жизни я очутилась, если меня даже обворовывают высокопарно и назидательными движениями рук! Если же в потоках, мчавшихся из глаз моих, и таилась одна какая-то капля, посвящённая истинной меркантильности, то не следует ли даже это простить человеку, которому предстояло, может быть, голодать? Голодать же хотелось начинать не сразу; голодать хотелось начинать постепенно, — а тут получалось, что начинать надо уже сейчас! И даже если я по всем этим подлым причинам заплакала, — согласитесь; ведь это причины подлые, а не я!
Всё равно из-за подлостей плакать не стоило? Верно. Но ведь мало ли чего ещё не стоило предпринимать! Не стоило, например, проживать на улице, когда другие живут в домах. Не стоило сберегать сбережения в слабой тумбочке без замк а. А там, далеко наяву (или это не очень далеко?) не стоило подвергаться глумлению завистливых проходимцев,которые, правда, что-то никак не проходят…
Всхлипывая, брела я теперь куда-то дальше по городу, — кажется, на восток, — по проулку Тумбочки, загибавшемуся влево.
Теперь я ни о чём не думала. Даже о кассетах снов, когда-то отснятых мной (неожиданно не криво!) для «Союза Действительных»(который сочинился и остался давно уже весь наяву); о кассетах снов, которые, помнится, тоже должны были (в количестве двенадцати кассет и одиннадцати катушек) храниться в нижнем отделении той же уличной тумбочки. Их, наверное, даже ещё раньше, чем деньги, украли, но я смутно надеялась, что всё-таки не пропали они, а спрятаны мною наяву в более надёжном месте. (Скорее всего даже в этой же тумбочке, потому что, как я уже обмолвилась выше, она ведь и наяву должна была стоять в нашей старой комнате в качестве старшего двойника или полномочного представителя.) Ибо, как гласят мои заветные «Вещи в доме»(в книге « Страна прибоя»,вышедшей в 1983 году): «Сам хлыстик наяву,/ А рукоятка — снится».(По совпадению, страница — тоже «83», как год!) Это, то есть там же, где «Наполовину есть — наполовину снится». И там же, где «действительный рисунок нанесён / Не на действительную вазу, а на сон».И другие, тому подобные, экскурсы в свой же — (десятилетиями целыми, увы, — невостребованный!) «Союз Действительных»…