Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сталин хотел добавить, что тогда, после доклада Василевского, он подумал о головокружительной карьере Федюнинского. В 1939 году он был еще помощником командира полка, а в 1941-м уже стал командовать фронтом. Через два года! Карьера в истории небывалая! Пожалуй, и у Наполеона не было такого взлета, а Федюнинский конечно же не Бонапарт. Но Сталин, успевший мгновенно проанализировать эту мысль, не стал делиться ею с собеседником. Ему вспомнилось сейчас: почти такая же карьера была у генерала армии Павлова. Командир танковой бригады в Испании и сразу — командарм во время финской войны, потом, в 1940 году, начальник Автобронетанкового управления РККА, накануне войны — командующий войсками Западного Особого военного округа, по которому так лихо прокатились фашисты, уничтожив в первый день войны почти всю его авиацию прямо на аэродромах. Тогда же, в сорок первом, комфронта Павлова и еще нескольких генералов Мехлис расстрелял за потерю управления

войсками. Но расстрелами только напугаешь генералов, воевать с помощью казней никого не научишь. Теперь Сталин это понимал. Ведь все они, неожиданно для себя взлетевшие наверх люди, не были виноваты в отсутствии стратегического мышления. Когда им было приобрести его? Они заполнили образовавшийся в Красной Армии вакуум. Он возник внезапно в 1937 — 1938 годах, когда проводившаяся в связи с делом Тухачевского, Егорова, Якира и других кровавая чистка в армии и на флоте привела к устранению более пятнадцати тысяч старших командиров. Но особенно велик был процент «санитарной вырубки» в среде высшего командного состава.

Интересно, что Хозин думал сейчас об этом же. Он вспомнил, как муссировались в стенах Академии имени Фрунзе крылатые слова генерала Павлова, тогдашнего начальника Автобронетанкового управления. Дмитрий Григорьевич, опираясь на личный опыт войны в Испании, где применение танков носило локальный характер, терпеть не мог разговоров о мощности механизированных соединений вермахта, которыми немцы довольно умело маневрировали в Польше и на Западе. «Что нам эти хваленые фашисты? Да у них картонные танки! Из фанеры! — говорил Павлов. — Дайте мне сотню-другую наших тяжелых машин, и я через неделю буду в Берлине!» Выступал Павлов и за ликвидацию танковых корпусов: ими, дескать, трудно управлять. Впрочем, и неудивительно. Каждый военный знал, что стратегия фланговых ударов танковыми клиньями была предложена бывшим маршалом, а ныне «врагом» народа Тухачевским. Следовательно, каждый, кто за эту идею цеплялся… И так далее. Перед самой войной опыт гитлеровских полчищ на Западе принялись постепенно учитывать и у нас, стали формировать механизированные корпуса, но война началась раньше, нежели успели обеспечить их необходимой техникой. Теперь каждый из этих двоих, Сталин и Хозин, думали по-разному об одном и том же. Пауза затягивалась. Возник в дверях Поскребышев и застыл, выжидающе глядя на Сталина. На его немой вопрос ответил:

— На проводе товарищ Ворошилов.

— Давайте, — коротко бросил Сталин и, не обращая на Хозина внимания, прошел к телефону.

— Сталин слушает, — сказал он. — Хорошо… Можешь возвращаться. Доложишь обо всем на месте, в Москве.

Он помолчал, давая, видимо, выговориться представителю Ставки, звонившему из Малой Вишеры, потом заговорил вдруг таким тоном, что Михаил Семенович удивленно уставился на него.

— Послушай, Климентий, — сказал Сталин, — мы здесь совсем недовольны твоим поведением на фронте. Нам докладывают, как ты не бережешь себя. Попадаешь под бомбежки, обстрелы… Немцы, понимаешь, облавы на тебя устраивают. Как «ничего особенного»?! Почему не сообщил, что тебя ранили в районе… Подожди, как эта деревня называется? Да-да! Поселок Вдицко! Царапина, говоришь? И от царапины люди умирают, Климентий. Береги себя, прошу.

Сталин положил трубку на рычаг и повернул к Хозину лицо, на котором застыла совсем незнакомая генералу добрая улыбка. Лучики морщинок у глаз собрались вместе, придавая Сталину вполне домашний облик. Михаил Семенович едва не открыл от изумления рот.

Сталин шел к Хозину с протянутой для прощального пожатия рукой. Улыбка с его лица исчезла, и командующему Ленинградским фронтом казалось теперь, что тот, иной Сталин только привиделся ему.

— Вы свободны, генерал Хозин, — сказал Сталин вяло, будто нехотя, пожимая Михаилу Семеновичу руку. — Возвращайтесь домой. И кланяйтесь от меня Жданову.

38

Поминали Багрицкого. Сегодня утром его тело доставили в санях к поселку Кречно и погребли в лесу.

Сидели за столом притихшие, растерянные немного. Смертей все навидались досыта, но гибель Севы задела особенно глубоко, так как неосознанное чувство вины перед молодым поэтом неузнанно глухо царапало душу.

Разговор не вязался. Когда разлили поминальное, Перльмуттер накрыл ладонью кружку и глуховато заговорил:

— «Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит ее рассудок мой. Ни слава, купленная кровью, ни полный гордого доверия покой, ни темной старины заветные преданья не шевелят во мне отрадного мечтанья. Но я люблю — за что, не знаю сам…»

При этих словах Женя Желтова шумно всхлипнула. Лазарь Борисович на мгновенье запнулся, тоскливо взглянул на нее и снова повторил лермонтовскую строку:

«Я люблю — за что, не знаю сам — ее степей холодное молчанье, ее лесов безбрежных колыханье, разливы рек ее, подобные морям; проселочным путем люблю скакать в телеге и, взором медленным

пронзая ночи тень, встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, дрожащие огни печальных деревень…»

Перльмуттер замолчал. Он поднес кружку к лицу, пристально всматриваясь в ее содержимое через сильные линзы очков, морщась, неумело выпил, далеко запрокинув голову. Женя пододвинула Лазарю жестяную миску с закуской, сооруженной Анной Ивановной, главной хозяйкой в редакции, эту роль она взяла на себя, хотя ей и основной, корректорской, работы хватало… Женя попыталась вложить в руку Перльмуттера ложку, но Лазарь отстранился, смотрел сквозь стекла очков поверх голов остальные товарищей, сидящих за поминальным столом, отыскал на ощупь корочку хлеба и принялся жевать ее, внутренне отрешенный, перенесшийся в иной, лишь ему ведомый мир.

— Изысканный труп хлебнет молодого вина, — вдруг громко и внятно произнес Вучетич, и эти бессмысленные слова прозвучали в сгустившейся тишине многозначительно и зловеще.

Теперь все смотрели на Евгения, и художник смутился, повел рукою перед лицом, будто отстраняя от себя нечто.

— Это не я, — сказал Вучетич. — Изобретение сюрреалистов.

Редактор Румянцев шумно вздохнул. Он крепился изо всех сил, старался держаться спокойно. С той самой минуты, как узнал о смерти Багрицкого, Румянцев корил себя за последнее задание, которое дал Севе, Николай Дмитриевич представил себя единственным и прямым виновником смерти поэта, и сейчас ему хотелось встать и всенародно покаяться. Он отдавал себе отчет, какими глазами будут смотреть на его глупую выходку Бархат и Родионов, Вучетич и Женя Желтова, Кузнецов и задиристый Черных. Разумом он понимал неизбежность смерти на войне, незапланированный ее приход к нему ли самому, коллеге, а сердце не хотело принимать именно этой смерти.

Не глядя на газетчиков, Румянцев налил себе водки, рывком выпил, уцепил неуверенной рукой пачку папирос на столе и, сутулясь больше прежнего, направился к выходу из землянки.

Все переглянулись, но промолчали.

— Вот дневник: Севы, его стихи, — сказал Кузнецов, — доставили с документами из Дубовика. Документы я сдам в политотдел, а это надо сохранить самим или отослать к нему домой.

— Его дом теперь здесь, — тихо произнесла Анна Ивановна Обыдина, — в волховских лесах.

— Но ведь остались родственники, — возразил Саша Ларионов.

— Так и сделаем, — сказал Лев Моисеев. — В тылу и дневнику, и стихам надежнее.

— А кончится война, — вздохнула Женя, — Севины стихи напечатают. Как о ней будут тогда писать, о войне?

— По-разному, — заметил Вучетич. — В прямой зависимости от совести художника.

— Сейчас мы делаем газету, ведем как бы летопись войны, — задумчиво проговорил Николай Родионов. — Потом новый Толстой напишет по нашим страницам «Войну и мир».

— Сомневаюсь, — качнул головой Черных. — По нашей газете он вряд ли чего поймет. «В районе пунктов А, Б и В противника атаковали подразделения Иванова, Петрова и Сидорова…»

— Ничего, — сказал ответсекретарь Кузнецов, — и этого уже много. «Атаковали» — вот главное. Не забывай, Виталий, что в распоряжении будущего Толстого окажутся документы, которые сейчас для журналистов закрыты. Журналы боевых действий, донесения командиров, директивы штабов. И потом, я надеюсь, что книгу о нас всех напишут до того, как все мы, оставшиеся в живых на этой войне, уйдем из этого мира. Я с радостью отдам тому, кто захочет написать правду об этой жестокой бойне, все, что сбережет моя память.

— Добрым или злым приходит человек в мир? — неожиданно спросила Женя. — Злым или добрым?

— Руссо говорит: добрым, — сказал Бархаш.

— Ни тем, ни другим, — возразил Кузнецов. — Человека научают и тому, и другому.

— А предрасположение к добру или злу? — подал голос Вучетич. — Дурная наследственность, например… Или навязшие в зубах разговоры о национальной приверженности тех же немцев к порядку, скажем? Это куда вы отнесете?

— Друзья мои, — мягко проговорил, чуть улыбаясь, Николай Родионов, — национальные особенности обусловлены экономическими и историческими причинами. Положение Германии в Европе, сложившаяся социальная и историческая обстановка определили национальный тип с особой идеологией, моралью, нравственными принципами. Ведь не прошло еще и сотни лет с той поры, как Германия, объединенная Бисмарком, стала единым и независимым государством. А до того — более трехсот карликовых княжеств, и житель каждого зависел от воли и прихоти сюзерена. И вдруг — лозунг: «Мы опоздали к разделу мира, только кусок пирога урвем во что бы то ни стало…» Вот и рвут. С одной стороны — ханжеская буржуазная мораль, чистота и порядок, тарелки с умилительными надписями на кухне, а с другой — неглубокий слой цивилизации, который удивительно быстро и для всех неожиданно стерся, едва Гитлер провозгласил: «Немцам все дозволено!» Не знаю, доживу ли до того дня, когда пересечем границу Германии, но твердо знаю, что наши газеты перестанут писать, что любой немец — зло.

Поделиться с друзьями: