«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)
Шрифт:
– Куда ты, деточка?
– спросил Северов маску из белил и кармина, задержав ее в коридоре и едва шевеля мертвыми губами.
– Миленький, хорошенький Юрочка, дай триста рублей.
– Хищничаешь. Зачем тебе?
Северов едва ворочал опухшим языком.
– Дорогой, я завтра за мукой посылаю. Мука - четыреста рублей пуд. У меня есть сто рублей.
Она вдруг вся выстволилась и, как теплый ствол, прижавшись к смягчевшему Северову, искусно выпила его губы.
– Хочешь?
– Не могу. Импотент.
– Как-нибудь... Я знаю... как...
– Я знаю, как это называется. Нет, деточка! А денег у меня
Он вернулся.
– На, золотая.
Бумажки пропали в ажурном чулке.
– Старо это. Со времен финикиян в чулок прячете. Хотя, чорт знает, может быть тогда чулок не было. Но это возбуждает. Пойди, позови Силаевского. Можешь сказать ему, что в голове командующего зреют благие мысли.
Северов взглянул вдоль по коридору. Калабухов куда-то бежал и крикнул издали назад:
– Я к телефону.
– Знаю, известия. Позови мне, детка, Силаевского.
И Северов поволочился в свой кабинет.
Силаевский вошел без френча, он не садился.
– В голове командующего благие зреют мысли, но помните, Силаевский, что то, что я сейчас говорю, я говорю и допускаю в состоянии невменяемости. У меня любопытство. Вы ничего не понимаете?
– Ничего!
– гаркнул вдруг Силаевский.
– Вот, застегните брюки - "пусть молчат твои чакчиры", это батенька, из Кузмина. Слушайте начальство!
Вместе с коридорным вихрем вошел, шатаясь, Калабухов. За ним дамы и тапер.
– У-мер-ла.
– Я знаю, Алеша, - вдруг мягко промямлил Северов.
– Товарищ Силаевский, слушайте распоряжения командующего армией.
Калабухов вытянулся, вытянулся Силаевский. На темном диване словно черным пламенем, горел Северов.
– Садитесь и выпьем.
Дамы, видя что напряжение как будто разряжено и начинается их время, обе, сев около Калабухова, обняли его.
– Милые барышни, - сказал Калабухов, - вы огорчены, что мы с Северовым мало обращаем на вас внимания. Перед вами экземпляр дружбы. Но мне хочется посмотреть -
Он встал к окну и смотрел на разбросанные в котловине редкие огни города, которые заставляли думать о его призрачной грандиозности.
...............
– Сейчас же поезжай, Силаевский, - начал Калабухов, - в гостиницу и к братве на вокзал. До утра пусть будет порядок. Иди.
– Товарищ Калабухов...
– Иди, - приказал Калабухов.
Словно раскололась рюмка, звякнули шпоры.
– На, Юрий Александрович. Это я написал в будке, когда звонил в больницу о Елене. Лакеи... все там сидят около будки. Я им приказал не приходить сюда, но пошли за ними девицу; надо расплачиваться.
Северов взял записку.
"Единственному земному другу Северову.
Ты изменил. Культура - гордость. Будем гордиться и фанфаронить".
Они вышли все вместе. Лакеи опасливо закрыли за ними дверь. На улицах был сырой бархат. Одна девица села на извозчика. Другая пошла с Северовым. Пройдя с ним несколько шагов, Калабухов отстал. Они шли, и лица их оглаживал влажный бархат.
– Ты слышала выстрел?
– спросил Северов костяным голосом.
– Кто идет? Стой!
Северов узнал голос Болтова.
Эпилог
Дело революционного военного трибунала N-й армии о контр-революционном мятеже левых эс-эров, А. К. Калабухова, В. С. Силаевского, сочувствующего той же партии Ю. А. Северова и других заключает в себе около трехсот листов.
В тексте повествования нам приходилось неоднократно ссылаться на указанное дело Ревтрибунала. Оно же проливает свет на последние дни наших героев.Из стенограммы допроса председателем губернской чрезвычайной комиссии т-щем Болтовым гражданина Северова.
С е в е р о в: Я мог бы не отвечать на все заданные Вами, гражданин председатель, вопросы. Дело ясно и без моих показаний. Но меня увлекла мысль сохранить для будущего всю выразительность нашей жестикуляции. У меня есть утешительное в моем положении соображение о ценности нашей эпохи в истории, а, стало быть, и о ценности тех, кто эту эпоху делал. Вы спрашиваете, сочувствую ли я партии левых социалистов-революционеров и какой партии сочувствую вообще?
Я знаю, что будет и социализм, и коммунизм, и, вышелушивая основное ядро из мякоти всяких идеалистических и агитационных словоточений, понимаю, что большевики ведут Россию и человечество к иному, некапиталистическому, более совершенному хозяйствованию. Стало быть, я верю в неизбежное ваше торжество и думаю также, что от этого торжества будет легче и лучше большей части населения земного шара. Отвечу: Ну, и торжествуйте! Исполать вам.
Я бы с удовольствием принял участие в этом торжестве, но в настоящее время у меня нет ни желания, ни сил, - я сознаюсь, - принимать участие во всей этой, в сущности мышьей, грызне, которая, вероятно, называется планомерным разрушением старых форм жизни, ибо меня лично ни в какой степени не интересует судьба рабочего класса и им ведомого человечества. Я назвал бы себя социалистом-индивидуалистом, бесплодным социалистом.
Вы разрешите, гражданин Болтов, слегка уклоняться мне, ибо я надеюсь, что ваша стенографистка оставит мне в утешение до моей скорой смерти несколько ценных мыслей. И кстати разрешите мне проверить стенограмму [2] .
Тов. Б о л т о в: Пожалуйста, я слушаю. Копия стенограммы Вам будет прислана в камеру.
С е в е р о в: Итак, мне глубоко безразлично устроение пролетарских дел. Но в вас, в коммунистах, - привлекательная, прямо-таки волнующая черта: очищенная воля к власти. Власти мешают национальные, имущественные и всякие иные скрепления, которыми человечество нелепо дробится на мизерные, незавидные для настоящих честолюбцев куски. Если властвовать, так над планетой. Вы меня извините, мне несколько смешно, что этот великолепный материал о властнических тенденциях я развертываю перед председателем провинциальной чрезвычайки. Это - следствие моей формальной причастности к партии, в коей равнодействующая похожа на большое чернильное пятно.
2
Копия стенограммы, действительно, очень тщательно выправлена рукой Ю. А. Северова.
Теперь - о себе лично, ибо на вашем лице я вижу законное нетерпение. Физически я - развалина. Вероятно поэтому я попытался вытаскивать из огня каштаны чужими руками, вмешался в кашу, заваренную Калабуховым, и с его помощью заканчиваю тридцатитрехлетнюю волынку, начатую синодским чиновником Александром Феофилактовым Северовым и его достоуважаемой супругой, имя которой я забыл.
Я живу вспышками сознания. Один, не весьма грамотный поэт в каком-то провинциальном сборнике, недавно мною прочитанном, написал: