Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея
Шрифт:
На самом деле она испытывала опьяняющий прилив энергии – это иногда бывает с женщинами после смерти мужа. Она горевала по Тадеушу в настоящем цыганском духе, клялась вскоре последовать за ним в могилу и несколько недель ходила с траурным видом. Но всю эту скорбь, частью напускную и частью искреннюю, пронизывало осознание того, что она свободна, что долг респектабельности гаджё, который лег на нее в результате замужества, уплачен ею сполна. Свобода для мамуси означала возврат к цыганской жизни. Мамуся надела траур – старомодный жест, но необходимый для утоления скорби. Но так и не вышла из траура – модная одежда понемногу исчезла, и в шкафах воцарились вещи в ярко выраженном стиле Ciganyak [62] .
62
Цыгане (венг.).
– Грязные вещи, – говорила она в ответ на мои протесты, – всего несколько дней, и они становятся гадкие, вонючие; только неряха может такое носить.
Она вернулась к цыганским понятиям о чистоте, которые очень сильно отличаются от современных; единственным предметом нижнего белья была сорочка, которую она хорошенько стирала вручную раз в несколько месяцев; она не мылась, но втирала в кожу оливковое масло, а в волосы – другое, ароматическое. Я не говорю, что она стала замарашкой, но североамериканский идеал чистоты был чужд ее личному стилю. Золотые цепи и россыпи золотых колец, припрятанные со дней ее ресторанных скрипичных выступлений, вновь увидели свет; они музыкально звенели и брякали, когда она двигалась. Она часто говорила, что настоящее золото звенит по-особенному и этот звук не похож ни на какой другой. Она теперь постоянно ходила в черном платке: выходя в мир гаджё, она завязывала его под подбородком, а дома – на затылке. Она была красивой женщиной, колоритной фигурой, но не каждый согласился бы иметь такую мать.
Мамуся жила в мире тайн и в высшей степени разделяла убеждение, что цыгане – утонченные существа, а все остальные – гаджё, то есть лохи, доверчивые простачки, предназначенные для того, чтобы их обманывать. Это убеждение сидело в ней очень глубоко; иногда она была вынуждена принимать какого-нибудь гаджё почти как равного, признавая, что и у них есть своя хитрость. Но твердая вера в собственное хитроумие и превосходство никогда не убывала надолго.
Именно это убеждение приводило к самым жестоким ссорам между нами. Мамуся неустанно и виртуозно воровала в магазинах. Мы питались в основном краденой едой.
Когда я протестовала, она говорила:
– Но они такие тупые! В этих ихних супермаркетах длиннющие коридоры заставлены чем попало, и нужными вещами, и всякой дрянью, на которую только гаджё и польстится. Если они не хотят, чтобы у них воровали, пускай поставят охрану.
– Но они доверяют людям, – объясняла я, и мамуся разражалась чудовищным, жестким цыганским смехом. Я продолжала, уже правдивей: – Ну, если честно, охрана обошлась бы дороже, чем стоят украденные вещи.
– Значит, они этого ожидают. Так чего ты шумишь?
И мне нечего было ответить.
– Но если тебя поймают – подумай, какой позор! Ты вдова Тадеуша Феотоки! Как это будет выглядеть, если ты попадешь под суд?
(Я думала и о позоре, который ждет меня, если все узнают, что моя мать воровка.)
– Но я не собираюсь попадаться, – отвечала она.
И действительно, она ни разу не попалась. Она не ходила слишком часто в один и тот же супермаркет, а перед входом становилась сутулой, трясущейся, растерянной; шаркая по проходам супермаркета, она устраивала потрясающий спектакль со старомодными очками: то поправляла их, пытаясь закрепить на носу, то начинала с превеликим трудом читать инструкции на этикетке консервной банки, которую держала в правой руке; левой же в это время ловко переносила товар с нижней полки во внутренние карманы потертого черного пальто, которое всегда надевала в эти пиратские рейды. На подходе к кассе в руках у матери оказывались лишь одна или две мелкие упаковки, и она открывала кошелек,
стараясь, чтобы кассир хорошенько разглядел его жалкое содержимое; иногда она откапывала целых восемнадцать центов одноцентовыми монетками, чтобы наскрести нужную сумму. Бедная! Как жаль этих одиноких старушек, перебивающихся на скудную пенсию по старости! (Грозная старая разбойница, надувающая глупых гаджё!)Я старалась как можно меньше питаться дома – не только потому, что не одобряла мамусиного способа приобретения продуктов, но еще и потому, что плоды ее преступлений составляли невкусный и нездоровый рацион. В любом случае цыгане готовят, по современным понятиям, просто ужасно, а хозяйственный порядок, который поддерживался у нас дома при Тадеуше, отошел в прошлое. В день великой битвы из-за Холлиера на ужин была свинина с бобами, густо посыпанная паприкой, и особый мамусин кофе – она готовила его, добавляя чуть-чуть нового кофе к спитой гуще старого и ставя на огонь, чтобы кипел, пока не понадобится.
Как я и предвидела, за бурей последовало затишье, на мое избитое лицо наложили примочки, мы с матерью всласть пообнимались, и я немного порыдала. Поцелуи считаются у цыган слишком важным действием, чтобы обмениваться ими после обычной семейной размолвки; их приберегают для важных случаев, так что мы не поцеловались.
– Зачем ты рассказала ему про бомари? – спросила мамуся.
– Потому что это важно для его работы.
– Это важно и для моей работы, но уже не будет важно, если все об этом узнают.
– Я уверена, он сохранит тайну.
– Тогда он будет первым гаджё, который так сделал.
– О мамуся, а как же отец?
– Твой отец был связан со мной великой клятвой. Брак – это великая клятва. Никакая сила не заставила бы твоего отца выдать мою тайну – или меня выдать какую-нибудь его тайну. Мы были мужем и женой.
– Я уверена, что профессор Холлиер поклянется, если ты его попросишь.
– Поклянется не произносить ни единого слова про бомари?
Я поняла, что сваляла дурака.
– Конечно, он захочет об этом написать, – сказала я, ожидая, не начнется ли снова ужасный скандал.
– Что написать?
– Статьи в ученых журналах; может быть, даже книгу.
– Книгу про бомари?
– Нет, нет, не только про бомари, про разные вещи, которые мудрые люди вроде тебя сохранили по сей день.
Это была цыганская лесть с моей стороны: мамуся убеждена в своей необыкновенной мудрости. У нее и доказательство есть: когда она родилась, ее отцу и матери на двоих было больше ста лет. Это верная примета.
– Странный он учитель, если хочет учить этих плосколобых бездельников-студентов делать бомари. Они не управятся с бомари, даже если им все про него рассказать.
– Мамуся, он не для того хочет узнать, чтобы рассказывать студентам. Он хочет написать об этом для немногих очень ученых людей, таких как он сам, которые интересуются сохранившейся древней мудростью и древними поверьями. Современному миру ужасно не хватает этой мудрости. Он хочет воздать почести таким людям, как ты, которые страдали и молчали, чтобы сохранить древние тайны.
– Он запишет мое имя?
– Никогда, если ты его попросишь не называть тебя; он напишет, что узнал то-то и то-то от очень мудрой женщины, которую ему посчастливилось встретить при обстоятельствах, которые он поклялся не открывать.
– Ах вот как?
– Да. Ты же сама знаешь, что гаджё не смогут сделать бомари, даже если им все объяснить и рассказать. У них нет твоего опыта и твоей великой родовой мудрости.
– Ну что ж, маленькая пошрат, ты это затеяла, и, надо думать, мне придется довести дело до конца. Я это делаю для тебя, потому что ты – дочь Тадеуша. Ничто меньшее меня не убедило бы. Приводи своего мудреца.