Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Петрухин молчал, хмурился: больше всего он боялся нежных слов, чувствительности; если все-таки голос иногда выдавал его, он панически краснел, торопился уйти, чтобы один на один расправиться с собой, обрести нужную внутреннюю форму. Сейчас Петрухин медленно закурил, резче сдвинул к переносице брови.

— Все, старшина.

Через час они ехали по бамбуковым холмам в сторону вулкана. Дорога то едва виднелась в зарослях, то огибала крутой бок холма, то зависала над осыпями и обвалами. Шофер-ефрейтор небрежно крутил баранку, положив ле­вую руку на дверцу, почти не смотрел на дорогу; Петру­хину хотелось сказать: «Нельзя ли повнимательней?» Но когда подъехали к болоту, перекрытому старой, полуист­левшей гатью, и шофер, рывком бросив машину, чуть ли не по воздуху перемахнул на

твердую глину, Петрухин подумал: «Да это же ас!» Он следил за его руками, движе­ниями, удивлялся, почему в первую свою поездку не заме­тил редкого умения ефрейтора, и, решив, что тот просто «скромничал», стал размышлять о шоферах вообще, их ра­боте. Конечно, только на такой взбудораженной земле мож­но научиться «творить» за рулем. Во всех других местах — слабая практика. Вернется ефрейтор в свою брянскую деревню, покажет собратьям по баранке, что такое настоящая работа.

Табун увидели издали, он пасся там же, на отлого-раздольном подножии вулкана. Остановились в ельнике, километра за полтора; пошли пешком осторожно, прячась за кусты, пригибаясь. Выбрались к опушке леса — дальше был луг, в середине которого паслись кони. Сели в траву на кочки.

— Вон она!.. — прошипел Манасюк, схватив за рукав Петрухина. — С Форсом играет.

Чуть поодаль от плотного табуна двигались, взмахива­ли гривами, тихо всхрапывали Сказка и жеребец. Петрухин поднес к глазам бинокль — и сразу прянула на него зеленая стена луга, заколыхались под ветром травы, блеснули крупы коней, а вот Сказка и Форс; они не вмещались в чет­ких кругах окуляров, и Петрухин видел отдельно головы с мечущимися гривами, танцующие ноги, спины и хвосты. Промелькнули черные шары глаз Сказки, раздутые, вздер­нутые ноздри, белый оскал зубов, рыжий пламень хвоста, потом забились высокие ноги жеребца, черным дымом взлетела грива, мокро сверкнул крутой, гладкий круп... Петрухин опустил бинокль — по опавшему, распахнувше­муся вширь раздолью неслись две вытянутые в движении, стушеванные воздухом лошади: Сказка и Форс. Табун тревожно вскидывал головы, следил за ними, перекликал­ся коротким, чутким ржанием.

Старшина глянул на Петрухина, заметил — у него хму­рились глаза, вздрагивали руки.

— Минут через пять — погоня. Все в порядке, товарищ лейтенант. В каждой группе — по солдату. Винтовки толь­ко у них.

Петрухин поднял голову, стал смотреть на бурый конус вулкана. Он был четко, как на картине ярмарочного художника, врисован в тонкий ситец неба. И птицы вились над ним, и белое облачко в стороне, и, если присмотреться, он так же, едва заметно, призрачно чадил газами. Картина была примитивная, но реальная, и такую Петрухин купил бы себе на память: вокруг нее страхом, трагичностью был напряжен воздух.

Где-то на окраине леса щелчком бича ударил выстрел. Табун сгрудился, качнулся в одну, другую сторону. Сказка вскинула голову, замерла с обострившимися ушами, бросилась к табуну. Форс, ничего не поняв, поскакал за ней, играя, кладя голову на ее круп. И сразу с четырех сторон луг охватили всадники.

Они ринулись на табун с криками, пальбой, возникла неразбериха: ржание, храп коней, мелькание человеческих фигур; кто-то упал, взмахнув руками, длинно протянулась петля аркана, грохнул винтовочный выстрел. Затем все это отпрянуло к лесу, пыля, клокоча и затихая, и последнее, что увидел Петрухин, — вскинутая, оскаленная голова Форса на аркане и вдалеке, у самого низкого, плотного леса, — вытянутая, летящая Сказка. За ней острым клином утекал табун. Еще дважды громыхнули винтовки.

Поле опустело, над ним замирал серый дым перетертой копытами земли, и в этом дыму одинокий, выбитый из седла всадник, вяло покрикивая, ловил своего перепуганного, одичалого коня.

Петрухин и старшина пошли к машине. Ефрейтор дремал, обхватив руками баранку, сразу включил мотор, развернул машину. Но ни о чем не спросил, молчал стар­шина, не хотелось говорить и Петрухину: вроде все было хорошо, но какая-то легкая досада саднила в груди. Поехали по холмам, сквозь кусты и лианы, над осыпями и обвалами.

Досада не исчезала, понемногу накапливалась, тяжелела, а когда Петрухин вошел в свою комнату и за­крыл за собой дверь, ему показалось, что во рту у него горь­кая слюна.

Он бездумно лежал на кровати, пока не пригласили ужинать. В столовой ждал Манасюк. На больших тарелках повар принес им по куску горячего мяса, сострил несмело:

— Отбивная из и-го-го!

Петрухин глянул на старшину, свел брови.

— Двух убили, — сказал Манасюк. — Как требовалось.

Пододвинув тарелку, Петрухин тронул ножом отбив­ную: она еще шипела, сочилась бурой, непрожаренной кровью. Отвернулся, едва не крикнул повару: «Дайте что-нибудь другое, не ем вечером мяса!» — но старшина энер­гично жевал крепкими зубами, посматривал на своего лейтенанта. Петрухин взял вилку.

Ночью он написал длинное письмо Наде. Рассказал о японцах-«капустниках», о салате из ламинарии, мол­люске гребешке, о черном пепле вулкана, землетрясениях и особенно долго, старательно — о Сказке, диких конях. Письмо он закончил так:

«Дорогая Надя! Я никогда не думал, что можно убить коня. С детства я видел коней только в кино: они работали, скакали в тачанках и если погибали, то как бойцы. Здесь их стреляют, потому что они дикие. Мне пришлось видеть одну такую охоту, даже немного участвовать в ней.

Могу признаться: трудно я пережил это. А ведь я воен­ный, отец у меня был партизаном, погиб в войну, мне стыдно за свою излишнюю чувствительность. Но, милая Надя, если у вас в Калуге есть кони, найдите хоть одного, потрогайте его жесткую гриву, загляните в дико­ватые грустные глаза этого вечного работяги, и вы поймете меня. Всего вам доброго!

Лейтенант Петрухин».

Зимой здесь всегда сыплется снег — в любую погоду, ночью, дном. Он из самого воздуха: влага поднимается от моря, холодеет вверху, сворачивается и сыплется на землю снегом. Здесь всегда чисто, бело, вулкан первоздан­но, лунно вздымает в небо синие грани.

Петрухин прыгнул с крыльца, по твердой тропе пробе­жал до казармы, сделал несколько приседаний; поддев ладонью влажный снежок, докрасна растер руки и грудь. Запрыгал, фыркая и задыхаясь. Вышел Манасюк, усмех­нулся, сморщился от яркой белизны, и Петрухин вспомнил ночные выстрелы.

— Старшина! — крикнул, перестав прыгать. — Готовь лыжи. Сказку пойдем ловить. Обещал!

После завтрака они натянули спортивные брюки и сви­теры, стали на лыжи и пошли в конец села, к дому кол­хозника Козолькова. Хозяин расхаживал по двору, под­нимал, ладил поваленные жерди забора. От стога сена осталось темное пятно на снегу да разметанные клочья вокруг двора.

— Вот,— сказал Козольков,— беда, начальники! Без кормов остался. — Помолчав, хлопнул рукавицей о рука­вицу, полез за табаком. — Хуже нет на краю проживать. Как глыбкий снег, они меня обирают.

Козольков — в полушубке, толсто подшитых валенках, собачьей шапке. Он, видно, не из крепких хозяев, не из горячих работников. И сенцо-то свое небось с трудом по осени наскреб. Жаль стало Петрухину лохматого мужичка: «Вот уж точно — где тонко, там и рвется!» Решил с пред­седателем поговорить — пусть помощь окажет.

— Пальнул жиганом в черноту, — рассказывал Ко­зольков, — Утром выбег, смотрю — кровища. В кою-то ко­нягу попал...

На истоптанном копытами снегу каплями, лепешками заледенела кровь: мутная, припорошенная снегом. Раз­бросанно, пропадая, она тянулась через пустырь и даль­ше — по санному следу за поселок.

Вышли на дорогу, не торопясь заскользили к лесу. В мороси редкого снега плавали ближние холмы, деревья; море немо качало стылую шугу, над ним косо, скудно промелькивали чайки. Все было легким, почти неощути­мым. Легко дышалось, легко струились лыжи, и, казалось, снежная земля чуть колышется на густой, мирной воде.

Бело-голубым столбом льда встал впереди водопад. По льду стекали струи, от них отлетал пар, и гранитные глыбы на берегу, огромный рыжий обрыв, деревья вверху обросли белым, тяжким мехом сырого инея. Водопад при­утих, будто задремал в холоде, чуть ворочаясь и бормоча.

Поделиться с друзьями: