МЖ. Мужчины и женщины
Шрифт:
Гитлер Германию убил, однако она через десять лет восстала из пепла. Не то в России. Бабель: «Слонов у нас нет, нам лошадку подай на вечную муку!» Лошадка эта – из Достоевского, из
В целостности, как известно, сторон не бывает, нет правого и левого, правого и виноватого, о чем и говорил Егор Федорович, а Виссарион Григорьевич протестовал. Протест стоил обиды: Белинский породил Ивана Карамазова, не принимающего Божьего мира. Зато его Алеша принимает, со всеми клейкими листочками. Но как принимает?
Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною... Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и иступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои...» – прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего».
Текст, строго говоря, «плохой», «не художественный». Не «Итальянские стихи». Но смысловое его наполнение огромно, и как раз своей нехудожественностью, «прямоговорением» этот фрагмент интересен: инцест мирового масштаба, совокупление с Матерью-Землей. «Богородица – мать-сыра земля». Это мифическая фантазия, древнейшее содержание коллективного бессознательного, материал которого, по Юнгу, ближе всего подступает к поверхности сознания у гения или безумца.
Трудно, конечно, увидеть продолжателя Достоевского во Вл. Сорокине, но в одном из романов последнего есть сюжет, развивающий тему Алешиной любви к Земле: в «Голубом сале» действуют некие землеёбы, носящие официальный титул «деток». В отличие от соответствующей сцены «Братьев Карамазовых» тут никакой идеологии нет, но есть потребная художественная игра с сюжетом. Можно ли Алешу представить «землеёбом»? Абсурд? Но с другой стороны – а не было ли у нас Блока в ипостаси «Двенадцати»? Будущий революционер Алеша – это не просто «Каляев», а Каляев плюс Блок. Погружение в Землю «сублимируется» в ее уничтожение, в космическую ненависть: умереть, но вместе.
В 1906 году Блок написал статью о Бакунине:
Тридцать лет прошло со смерти «апостола анархии» – Бакунина. Тридцать лет шеренга чиновников в черных сюртуках старалась заслонить от наших взоров тот костер, на котором сам он сжег свою жизнь. Костер был сложен из сырых поленьев, проплывших по многоводным русским рекам; трещали и плакали поленья, и дым шел коромыслом; наконец взвился огонь, и чиновники сами заплакали, стали плясать и корчиться; греть нечего, остались только кожа да кости, да и сгореть боятся. Чиновники плюются и корчатся, а мы читаем Бакунина и слушаем свист огня.
Зинаида Гиппиус по этому поводу сожалела о детскости Блока, берущегося писать статьи, бросающегося от Девушки розовой калитки к Бакунину: как будто не понимала, что детскость иногда (не всегда ли?) необходимая составляющая гениальности. Она даже не сумела оценить несомненную красоту этого текста. Но здесь и пророчество: это весь будущий Блок, вся его программа и осуществление – и пресловутый «снежный костер» (дрова-то сырые!), и «Двенадцать», и пушкинская речь. Огонь разгорелся и сжег библиотеку в усадьбе.
Концовка статьи: «имя ему – огонь» («сырым дровам» Бакунина). Но «дети», «детское» трегубо необходимы: ведь они-то и играют с огнем. И в этом поэзия, которую не видит «Спенсер» и гимназические учителя, но видит Розанов – сам, между прочим, гимназический учитель.
Хороши были учителя в России!
Однако немецким языкам как-никак обучили, Гегеля Бакунин прочитал. Убежав от свиньи-матушки (которая потом слопает Блока), написал «Реакция в Германии»: страсть к разрушению – творческая страсть. В Париже научил Прудона экономическую эволюцию представить в схеме диалектического процесса, чем и вызвал пожизненную ненависть
Маркса к обоим. И как бы ни звал разбойников на царя, что к добру, известно, не привело, но одна негативная заслуга за Мишелем есть: предостерегал против Маркса – засечет Россию немец, кнуто-германская империя. Поначалу так и шло, но вышло – наоборот: самого немца загнали кнутом в ГДР, в состав империи, которая больше даже «панславянской федерации» (мечта Мишеля). Сами вымуштровали немца, и лучше, чем какой-нибудь профессор Унрат.Самое интересное – почему этот русский растяпа, «ленивый и сырой, с припухшими, как у собаки, глазами, что часто бывает у русских дворян» (Блок), через сто лет после своей смерти так прозвучал в Европе? Его, конечно, можно подверстать к модным философиям, но такая связь отнюдь не украшает таковые. Бакунин, в нынешней терминологии, умел разглядеть насильственность любого дискурса, прозревал некий первоначальный хаос, попытка преодоления которого – любая философия, да и любая жизнь. Последняя правда – это небытие («бытие-в-себе»). А небытие, хаос – это и есть анархия. Бакунин – человек, в котором Эрос был побежден Танатосом. В этом его диаболическая глубина, хотя внешне, на психологическом уровне он казался скорее добродушным, незлобивым человеком, разве что сплетником и должником, не возвращавшим взятое (что опять же «по человечеству» даже и симпатично).
Есть книга американца Артура Менделла «Бакунин: корни апокалипсиса»: анархист Бакунин, говорит автор, отнюдь не был апостолом свободы, его анархизм – это невротическая черта человека, боящегося ответственности и не способного к какому-либо позитивному жизненному усилию; радикальные слова и нежелание отвечать за последствия такой риторики – конститутивная черта всех интеллигентов, западных включая, настаивает американец. Получается, что «дьявол», «умный дух небытия» – всего-навсего интеллигентный невротик, в «диаболическом» открывается «человеческое, слишком человеческое». Нужна очень большая историческая культура (которой и в Германии не было, не говоря о России), чтобы бакунинские поджоги оказались только игрой, и преимущественно «детской». «Молотов-коктейль» – это не серьезно, это не Сталин. Май 1968-го во Франции по истечении времени оказался фильмом Бертоллучи «Сновидцы». Приехали родители и выписали чек деткам, насосавшимся веселящего газа: настоящий конец Великой революции. Но не в детках-наркоманах этот результат, исход, точка над i, а в Бертоллучи: то, что было реальным террором («ужасом»), превратилось в игру, в поэзии блуждающие сны. Это и есть культура: Бертоллучи как ответ Робеспьеру, Томас Манн – Гитлеру (или Ницше?). Кому же отвечает Сорокин? Действительно Достоевскому?
Бакунин в парижском Мае – облегченный Руссо. Не Жан-Жака в самом же деле было вспоминать, когда с его поры много чего произошло: например, «русский эксперимент». Для актуальной репрезентации такового советский Маркс был уже и неудобен – потому и вылез на свет давний его оппонент Бакунин. Это – для школьного возраста. Но во Франции не переводятся люди серьезно начитанные, прошедшие «Эколь Нормаль» – школу для взрослых, так сказать. И они принялись искать настоящего Маркса.
Понятно, о каком книгочее мы будем говорит – о Сартре. Но для связи идей нужно в нем указать на «детское», «сыновнее». И такая возможность у нас есть: Жан-Поль Сартр – автор фундаментального труда о материнстве и младенчестве, он называется «Бытие и ничто: опыт феноменологической онтологии».
«Бытие» – то, что люди догуссерлианской эпохи назвали бы «природой» и что Сартр, вслед за Гегелем, называет «бытие-в-себе», то есть вне человеческой рефлексии, «непосредственное», «чистое бытие», как сказал бы тот же Гегель. «Ничто» – это сознание, по-старинному «дух», рефлексия, начинающаяся с вопрошания бытия, каковое (вопрошание) тем самым дает возможность его, бытия, отрицания. «Всякое определение есть отрицание» (еще Спиноза). Сартр согласно повторяет формулировку Гегеля: дух есть отрицательное. У Гегеля чистое, то есть лишенное определений, бытие равно ничто, что в синтезе дает идею становления (развития), и отсюда Гегель начинает свое диалектическое развертывание. Но Сартр потому и гуссерлианец, а не гегельянец, что ему недостаточно диалектического выведения Ничто, он дает его феноменологическое выведение, и тогда бытие как «бытие-в-себе» оказывается предшествующим «ничто», то есть сознанию. Впрочем, Сартр указывает на ограниченность как Гегеля, у которого сознание делается тотальностью бытия, так и Гусерля, склонного к редукции субстанциальных содержаний опыта. Человек как бытие есть уже бытие-для-себя, носитель сознания, и тогда выходит: человек – это бытие, посредством которого Ничто входит в мир; Ничто – не снаружи бытия и не предшествует ему, а внутри него, «как червь внутри гнилого яблока». Такое уничижительное сравнение в духе Сартра, в другом месте называющего бытие «свалкой, громоздящейся до неба». Описание этого Ничто, то есть структур и ситуаций сознания, есть содержание феноменологической онтологии Сартра. О самом Бытии (бытии-в-себе) достаточно знать следующее: