Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он прочитал несколько стихотворений, из которых я запомнил только несколько строчек:

Я учу их не бояться, Не бояться и делать так, как должен. И когда женщина с прекрасным лицом, Любимейшим лицом во всей вселенной, Скажет: «Я тебя не люблю», Я научу их улыбаться И как уйти без претензий.

Анна Ахматова была за Гумилёвым. У меня перехватило дыхание: это была та самая девочка, которую я видел в детстве как Анну Горенко! Она была спокойная и расслабленная, её голос был вибрирующим и все проникающим. Она казалась в высшей степени аскетичной. Никто не мог поверить ей, когда она произнесла с искренностью

в голосе: «Святой Антонин может засвидетельствовать, что я никогда не была способна побороть свою плоть».

Никто бы не мог заподозрить в ней любителя вечеринок и ночных сборищ, где она часто оставалась до раннего утра.

Было определено моей судьбой, Не оставляющей ни веры ни сожаления. Она перекликалась с Гумилёвым: Ты не любишь и не хочешь взглянуть! Как ты чертовски прекрасна! И я не могу покинуть свою келью, Хоть и побеждал с младых лет.

После выступлений я подошёл к ней и напомнил о нашей встрече ещё детьми. «Как ваш муж относиться к вашему увлечению стихами?» — спросил я её. Она с болью улыбнулась: «Он смотрит на мою поэзию, как на причуду, и не рассматривает её серьёзно».

Через два года они разошлись. Однажды, когда я её встретил снова, она пожаловалась мне, что Гумилев «Любит любовь, но не женщин» Скоро у неё был роман с другим не менее известным поэтом — Александром Блоком. Тем не менее, говаривали, что она по-прежнему любит Гумилёва, и это её незаживающая рана.

Её лирика переменилась. Я почувствовал это остро, когда посетил сборище уже по поводу Ахматовой и Блока.

Блок начал:

Мы, праздношатающиеся грешники, Кто может быт весел в саване? Птицы как цветы на стене, мечтают о свободе облаков.

Ахматова отвечала ему:

Всё расхищено, предано, продано Чёрной смерти мелькало крыло Всё голодной тоской изглодано Отчего же нам стало светло?

Нет! — кричал Блок.

Эй! Давным давно, ваша раса перестала любить, В то время как мы, русские, стали любить больше. Вы забыли, что есть любовь на земле, Что жнет и убивает и сжимает до сердцевины… [2]

2

Стихотворения даны в переводе с английского. Прим. пер.

Во время войны, идя по главной улице Луцка, я почти столкнулся с кавалерийским офицером. Он был дважды Георгиевским кавалером. Сначала я не узнал и пропустил его. Что-то заставило меня обернуться: «Гумилёв!» — воскликнул я. Он остановился и обернулся.

— Да? — ответил он вежливо.

— Вы меня не помните? — и я напомнил ему о далёком детском утреннике, на котором он читал свои стихи.

— Детский утренник я помню, но вас, простите меня, что-то не припоминаю.

Я пригласил его со мной отобедать. Мне было интересно услышать, что он делает, и больше всего, о его жене.

Он сказал мне, что он служит в Пятом Гусарском полку с первого дня войны.

— Я наслаждаюсь войной, каждым её моментом! — сказал он.

— Вы были ранены?

Дважды Георгий касался моей груди. Которую не тронули пули, —

продекламировал он.

Он был в прекрасном настроении: «Война и смертельная опасность возбуждают мою душу, — сказал он.

— Это здорово — испытывать судьбу. Мои друзья, товарищи по оружию, убиты или смертельно ранены. Немногие остались в живых, а на мне даже не царапины. Это удивительно! Но опять же, я был уверен, что меня не убьют! Возможно, что я игрок по натуре, даже если я не беру в руки карт. Я всегда люблю играть по крупному — на свою собственную

жизнь! Например, перед войной я охотился на львов в Абиссинии. Однажды мне сказали, что свирепый лев, разорвавший двух местных жителей, появился в окрестностях. Его рык всё ещё был слышен, и местные попрятались в хижинах: никто не хотел со мной идти. Я пошёл один. Поверьте, смотреть в глаза дикого хищника, было самым восхитительным моментом в моей жизни. Я убил его с третьей пули, когда он уже был в двух метрах от меня, а первый выстрел — я промахнулся. Второй — лишь только ранил его.

Мы перешли к его работам. Он говорил о своем журнале «Аполлон» и будущем русской поэзии.

— Каждый человек — поэт в своей душе. Каждый человек может стать поэтом, если будет работать много и упорно над стилем и техникой. Поэзия, как музыка, и поэт как пианист, который работает каждый день, если он хочет совершенства.

Он сказал мне, что на фронте он написал стихотворение, которое называется «Гондола». Он прочёл его — это было лучшее, что он написал.

— Невозможно поверить, что можно написать такое прекрасное стихотворение на фронте, — сказал я.

Он гордо улыбнулся:

— Я уникален, — и добавил, — Мне необходимо возбуждение для творчества. Опасность даёт мне толчок.

— Где ваша жена?

— Моя жена? — он, казалось, опешил.

— Да. Анна Ахматова.

— А! Анна, — его голос увял. — Она в Петербурге, иногда я получаю весточку от неё. Она посылает мне свои стихи. Она неплохо пишет.

* * *

На приезжего в Петербург, холодность и абстрактность города, его безэмоциональность и скрытость, производят угнетающее, если не враждебное впечатление. Это город, который ушёл весь в себя, и все люди в нём также погружены в себя. Это город раздвоенной личности, и только настоящий петербуржец может любить его нежной страстью и наслаждаться его мутными и молчаливыми ночами. Наслаждаться его грязной осенью, грязными каналами и реками, снегом и ледяными зимами, ледоходами по весне, неулыбчивыми прохожими и маленькими забегаловками, где ведётся бесконечный разговор о бренности всего живого и бесполезности жизни. Великолепные церкви и соборы, где люди молятся перед образом Христа. Город идей, живых и бьющих ключом, настоянных на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих, и совершенно чуждых реалиям повседневной жизни человека.

Я снова был очарован несокрушённой и несокрушимой душой моего города. Что может большевизм, этот грубый и голый материализм незрелых и недалёких умов, причинить моему городу? Поработить его? «Чушь», — ответил я себе. Большевизм может завоевать город внешне, подавить его поверхностно, но душа города будет жить вечно, бесконечно вечно после того, как большевизм уже давно канет в лету. Рассуждая таким образом, я как-то внутренне успокоился, убеждённый во внутренней незыблемости города. Дело было весной, ещё до революции, и я бродил по улицам в грязи тающего снега. Улицы были тускло освещены газовыми фонарями. Шумные трамваи сновали туда-сюда. Полуподвальные окна открывали мирные семейные посиделки за кипящим самоваром. На мгновение я потерял острое ощущение грядущей трагедии. Так не может быть, думал я, что свобода, которую так долго ждал русский народ, попадёт в руки предприимчивых политических авантюристов.

Я вошёл в печально известное кафе «Бродячая собака», место встречи писателей, музыкантов и артистов. Огромный зал в подвале был полон пьющих, кричащих и поющих людей, здесь как всегда был полный бардак. Все столики были заняты. Когда я протискивался через толпу, кто-то окликнул меня по имени, это была Анна Ахматова. На другом конце её столика Александр Блок нашёптывал историю Михаилу Шаляпину.

— Возьми стул, присаживайся, — пригласила меня Анна Ахматова.

Как только я уселся, она представила меня лысеющему беззубому, но моложаво выглядящему человеку, сидящему рядом с ней:

— Это Илья Эренбург, — сказала она.

Будущий министр пропаганды был пьян и находился в разговорчивом настроении. Он тут же признался мне в том, что Керенский на самом деле — величайший гений из всех когда-либо живших на земле. Я молчаливо согласился с ним.

Блок, шаткий от шампанского, нетвёрдо поднялся и начал декламировать:

Эй! Давно ваша раса перестала любить, Но мы, русские, любим всё больше и больше. Вы забыли, что существует любовь на земле, Которая жгёт, и сражает, и сжимает до сердца.
Поделиться с друзьями: