Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Но ведь только десять минут девятого, а начало — в восемь, — защищаюсь я.

Она сердито разматывает свой платок, снимает свой тулупчик, повторяя: — Из-за вас мы опоздали. Александр Александрович думает наверно, что я не решилась придти. Он наверно беспокоится…

Мы входим в гостиную. Да, Блок действительно уже тут. Он стоит с Гумилевым, Мандельштамом и Лозинским.

Гумилев — ведь он здесь хозяин — гостеприимно улыбаясь — идет навстречу нам и приветствует нас:

— Как я рад!…

Но Москвичка, небрежно кивнув ему, бросается к Блоку.

— Александр

Александрович, я опоздала из-за Одоевцевой, — захлебываясь объясняет она. — Я торопила ее, а она…

— Но ведь вы совсем не опоздали, — успокаивает ее Блок, — только напрасно вы пришли, раз у вас болят зубы.

— Что вы, Александр Александрович, — с чувством восклицает она. — Ведь я знала, что и вы придете…

Она берет Блока под руку.

— Сядем у камина. Я совсем замерзла.

Я отступаю на шаг, чтобы не мешать ей, не навязываться Блоку.

Но он пододвигает к камину два кресла — одно для нее, одно для меня и стул для себя.

Мне ничего не остается, как сесть в кресло.

Так, почти против своей воли, я оказываюсь с Блоком совсем близко. На расстоянии двух аршин — не больше.

Остальных ни в этой гостиной, ни в соседней с ней нет. Остальных вовсе не существует.

Но Москвичка тут, и звонко напоминает о себе, повествуя о московских литературных событиях, о Шершеневиче, Пастернаке, Маяковском.

Зубная боль не мешает ей говорить необычайно быстро — десять слов и больше в секунду.

Я не слушаю. Я смотрю на Блока и понимаю, что и он тоже не слушает. Он только притворяется, что слушает. У него усталое, грустное лицо.

И как он тяжело молчит. «Бездонно молчит», — по определению Белого — «молчит похоронным молчанием».

Ему должно быть очень тяжело сидеть здесь у камина и слушать эту звонкую трескотню.

Как он бледен. И какое у него странное, отчужденное выражение лица.

В моей голове неожиданно начинают звучать его строки:

Как трудно мертвецу среди людейЖивым и страстным притворяться.

Вздор, вздор, говорю я себе. Он совсем не похож на мертвеца. Он просто очень устал и ему очень скучно.

Но мысли не слушаются, и строки продолжают звенеть в моей голове:

— Усталый друг, мне страшно в этом зале,Усталый друг, могила холодна…

Москвичка вдруг обрывает свой монолог и, вся изогнувшись, протягивает к нему руку. На ее изуродованном флюсом лице с опухшей, подвязанной черным платком щекой, явственно проступает

Бессмысленный восторг живой любви.

Она с минуту молчит. Я жду. Что она ему скажет? И она говорит:

— Александр Александрович, дайте папироску!

Нет, этого ей говорить не следовало. Нет. Все, что угодно, но не это.

Разве она не знает — мне рассказывал Гумилев — Блок «позволяет» себе выкурить только пять папирос в день. У него каждая папироса на счету. Если она сейчас возьмет одну папироску

у него на завтра останутся всего четыре.

Но Блок беспрекословно и любезно протягивает ей свой открытый портсигар.

— А вы ведь еще не курите? — спрашивает он меня.

Мне хочется ответить:

— Не еще, а уже. Я бросила курить в прошлом году. Доставать папиросы сложно, а я курила по коробке в день.

Да, хорошо бы так ответить. Но я киваю, смутившись.

— Не курю…

— И отлично делаете, — одобряет Блок. — Успеете еще.

Москвичка закуривает папиросу о поднесенную ей Блоком спичку, глубоко затягивается и снова пускается в рассказы о Москве. На этот раз о Лито, о Пастернаке, об Асееве, о Брюсове.

— Я в молодости увлекался Брюсовым, — вдруг медленно и тяжело говорит Блок. — Я был просто одержим его «Urbi et orbi». Я читал его каждую ночь наизусть. Сколько в нем было для меня почти гениальных озарений. Сердце пронзалось каждой его запятой. Я даже отказался печататься в альманахе Брюсова, считая себя недостойным такой чести и когда…

— А теперь, — звонко перебивает его она, — вы ни в грош его не ставите и он этим огорчен. Впрочем, теперь все его развенчали, а он перед всеми расшаркивается, всем кланяется, особенно молодым. Рассыпается бисером перед всякими ничевоками. Однажды, на вечере в Лито, он…

Блок даже не пытается вставить слово. Он опять «похоронно молчит» и, отвернувшись от огня, смотрит прямо перед собой.

Он сидит с правой стороны камина. Москвичка посередине, поближе к огню, я — слева.

Я как раз в фокусе его зрения. Его глаза встречаются с моими. Я смотрю в его глаза.

Вот они эти синие очиНа его постаревшем лице.

Вот они так близко передо мной. Нет. Они не синие. Они бесцветные. Они полны тумана. Они холодны и все-таки их тяжелый усталый взгляд, как будто обжигает меня.

Ахматова права:

У него глаза такие,Что запомнить каждый должен;Мне же лучше, осторожной,В них и вовсе не глядеть…

Да, мне лучше не смотреть в его глаза. Я беру кочергу и начинаю, чтобы скрыть смущение, поправлять поленья.

Москвичка продолжает:

— Маяковский кричал с эстрады: — Комунна! Кому — на! Кому — нет! Кому зубы прикладом выставила, кому, — как мне, — вставила зубы. И улыбался новой великолепной вставной челюстью… А Есенин и Мариенгоф…

— Вы умеете растопить печку? — неожиданно спрашивает Блок.

Вопрос поставлен мне и на него необходимо ответить. Москвичка удивленно и обиженно замолкает.

— Нет, — говорю я. — Совсем не умею. Я даже не пытаюсь, когда я одна дома.

Он кивает.

— И я не умею, — говорит он серьезно и вдумчиво, как о чем-то очень важном. — Не умею. А надо уметь. Непременно. Все надо уметь делать самому. Толстой прав…

Москвичка снова наклоняется к нему: — Александр Александрович, дайте папироску!

Поделиться с друзьями: