Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вот у кого надо учиться! — воскликнул Гумилев, впервые прослушав его. — Краткость газетного происшествия и трагизм Эсхила! И какая динамика в развитии темы. Скажите, как вы это делаете? Научите!

Наталия Грушко так и не поняла, что он издевается над ней.

Пока у камина сидел Блок, никто из молодых поэтов — ни Оцуп, ни Рождественский — к камину не подходили. Теперь они стоят перед ним.

Москвичка говорит о преимуществе Москвы над Петербургом. Спор в полном разгаре.

— Прошли те времена — вызывающе заявляет она, когда

И
перед младшею столицей
Главой склонилася Москва.

Теперь извольте вы, петербуржцы, нам, москвичам, в пояс кланяться.

Все дружно накидываются на нее, как стая борзых на зайца.

— Чего же вы не возвращаетесь в вашу Москву, а сидите здесь у нас?

Она старается придать своему подпухшему лицу таинственное выражение.

— По причинам личного характера, — важно заявляет она — О них я не обязана вам давать отчет — она гордо поднимается с кресла — пора. Наверно Александр Александрович уже собирается домой, — и сделав прощальный жест рукой, она удаляется.

Из той гостиной, из высших сфер, — «спускаются» Лозинский, Гумилев, Георгий Иванов и Мандельштам, и тоже подходят к камину.

— Вечер удался на славу, — констатирует Гумилев. — Все, кому полагалось, пришли. Блок мог убедиться, что мы…

Но в эту минуту снова появляется Москвичка.

— Александр Александрович! Где Александр Александрович?!

— Александр Александрович уже ушел. Он просил всем кланяться… особенно вам обеим… Он…

— Не может быть, — перебивает она Гумилева, — ведь мы должны вместе вернуться домой… Он не мог уйти!

Гумилев разводит руками.

— Представьте себе, все-таки ушел. Невероятно, но факт. Ушел!

Она бежит в прихожую и мы все идем за ней.

Никаких сомнений. Пальто и шляпа Блока исчезли.

Москвичка окидывает диким взглядом пустую вешалку и вдруг хватается за щеку:

— Зубы, проклятые зубы!

Лозинский кивает сочувственно.

— Да. Знаю по опыту — зубная боль убийственная вещь. Я читал, что какой-то швейцарец даже застрелился, не мог ее вынести. А уж на что швейцарцы стойкий и разумный народ.

Все полны участия и наперебой дают советы:

— Главное не застудите, а то на всю жизнь останетесь с кривым лицом. Закутайте щеку потеплее!

— Смажьте десну йодом!

— Примите аспирину!

— Выпейте горячего чая, когда вернетесь домой. И сейчас же ложитесь!

О Блоке ни слова. Но легенде о любви Блока к Москвичке в этот вечер нанесен непоправимый удар.

Она уходит одна в своем тулупчике на рыбьем меху, закутанная до глаз серым шерстяным платком. Такая несчастная, такая одинокая.

Никому с ней не по дороге. Никому не приходит в голову пойти с ней, проводить ее.

Все начинают понемногу расходиться. Гумилев, чувствуя себя здесь хозяином, любезно прощается с гостями.

Мандельштам, не отставая от него ни на шаг, задает ему в десятый раз все тот же вопрос:

— Ты уверен, Николай Степанович, ты совершенно уверен, что Блоку действительно понравилось?

Гумилев отмахивается от него.

— Брысь! Я не попугай, чтобы повторять без конца одно и то же. Не приставай, Златозуб!

Мандельштам огорченно вздыхает.

— Блок, наверно только из любезности… Ведь, правда,

Михаил Леонидович, Блок только из любезности похвалил? — обращается он уже не к Гумилеву, а к Лозинскому, и тот серьезно и терпеливо, как взрослый ребенку, объясняет ему:

— Нет, Осип Эмильевич, будьте уверены, Блоку действительно понравилась ваша «Веницейская Жизнь». Не только понравилась, но и взволновала его. Существует неоспоримая примета. Когда Блока что-нибудь по-настоящему задевает и волнует, он встает и молча топчется на месте. О, совсем не долго, с полминуты, не больше. Вы же не могли не заметить, что он встал и потоптался перед тем, как произнести: «Мне нравится»?

— А я думал, что он ногу отсидел, — вскрикивает Мандельштам. — Значит, правда? правда? Но почему он ничего не сказал, кроме: мне нравится?

Лозинский пожимает плечами.

— Да разве вы не привыкли к его лаконичной манере говорить? От него не дождетесь, чтобы он клохтал по-куриному от восторга. Ахи и охи не для Блока.

Пяст резким решительным жестом снимает с вешалки свое соломенное канотье — служащее ему круглый год, и бывшее непромокаемое пальто. Оно по старости и по количеству прорех давно потеряло право называться непромокаемым и стало, как многое теперь, «бывшим».

Должно быть, Пяст недоволен тем, что ему не предложили прочесть своих, всем нам уже известных и надоевших, стихов, описывающих красавицу революционной эпохи:

Опухшее от длительных бессоницОдно из нижних век,Но захоти, любой эстонецУмчит тебя навек.И порчею чуть тронутые зубы,Но порча их сладка…

Дойдя до «сладкой порчи зубов», Пяст обыкновенно весь исходит от неописуемого блаженства, а слушатели начинают потихоньку давиться от смеха.

Пяст не только поэт. Он еще и преподаватель чтения стихов в Институте Живого Слова. «Чтец-декламатор», как его прозвали. Он вначале учил там и меня.

Он, действительно, читает стихи на удивление всем — даже поэтам — то звонко отщелкивая ритм, как метроном, то вдруг заливаясь по-соловьиному бесконечными трелями, то спотыкаясь на каждом слове, будто поднимается в гору по усыпанной камнями дороге.

У Пяста безусловно должны быть какие-то мне неведомые большие достоинства. Ведь он был одним из очень немногих друзей Блока. Он, Зоргенфрей и Евгений Иванов — рыжий Женя — составляли его окружение или, вернее, свиту. С ними Блок совершал прогулки в окрестностях Петербурга, с ними проводил бессонные ночи в ресторанах.

Но Пяст, несмотря на всю свою пламенную любовь и безграничное преклонение перед Блоком, порвал с ним из-за «Двенадцати». Единственный из всех поэтов, если не считать Зинаиду Гиппиус и ее знаменитого ответа на вопрос встретившего ее в трамвае Блока:

— Зинаида Николаевна, вы мне подадите руку?

— Общественно — нет. Человечески — да! — скрепленного рукопожатием.

Пяст пошел дальше даже Зинаиды Гиппиус. Ни «общественно», ни «человечески» он не подавал больше Блоку руки. И чрезвычайно мучился этим, стараясь всем, и главное себе, доказать свою правоту.

Поделиться с друзьями: