На берегу
Шрифт:
Флоренс, естественно, делилась своими планами относительно Эннисморского квартета. Неделю назад они поехали в свой бывший колледж и сыграли ее преподавателю целиком квартет Бетховена, один из «Разумовских». [16] Преподаватель не скрывал волнения: он сказал, что у них есть будущее, они во что бы то ни стало должны держаться вместе и работать не щадя сил. Сказал, что они должны сжать репертуар, сосредоточиться на Гайдне, Моцарте, Бетховене и Шуберте, а Шумана, Брамса и двадцатый век оставить на потом. Флоренс призналась Эдуарду, что никакой иной жизни она не мыслит и не будет просиживать годы за вторым пультом в каком-нибудь оркестре — это если бы еще ее взяли. В квартете работа такая напряженная, требует такой концентрации, поскольку каждый участник — почти солист, музыка так прекрасна и насыщенна, что всякий раз, когда играют сочинение целиком, они находят что-то новое.
16
…квартет Бетховена, один из «Разумовских». — Бетховен посвятил три квартета (op. 59) меценату и музыканту-любителю графу А. К. Разумовскому.
Все это она говорила, зная, что классическая музыка для него — пустой звук. Лучше всего, когда она звучит тихо, фоном — нерасчлененный поток мяуканий,
Из-за летнего затишья фортепьянный салон рядом с Уигмор-холлом за символическую плату предоставил квартету репетиционную комнату. Флоренс с Эдуардом прибыла раньше других, чтобы провести его по Уигмор-холлу. Зеленая комната, маленькая комната для переодевания, даже зал и купол, на его взгляд, вряд ли заслуживали того почтения, которое испытывала к этому месту Флоренс. Она так гордилась Уигмор-холлом, как будто сама его спроектировала. Она вывела его на сцену и попросила представить себе, с каким страхом и трепетом выходишь сюда играть перед разборчивой публикой. Представить он не мог, но не признался в этом. Она сказала, что когда-нибудь это произойдет, она решила: Эннисморский квартет выступит здесь и сыграет триумфально. Он обожал ее за торжественность этого обещания. Он поцеловал ее, потом спрыгнул в зал, отошел на три ряда, встал посередине и поклялся, что, как бы ни сложилась жизнь, в этот день он будет здесь, на этом самом месте, 9С, и первым станет аплодировать и кричать «браво».
Началась репетиция; Эдуард тихо сидел в углу голой комнаты в состоянии совершенного счастья. Он обнаружил, что любовь не равномерное состояние, а переживание волнообразное, со свежими приливами, один из которых он испытывал сейчас. Виолончелист, непропеченный молодой человек с заиканием и ужасной кожей, был явно огорчен явлением нового друга Флоренс, и Эдуард великодушно простил ему рабскую фиксацию на Флоренс, потому что тоже не мог оторвать от нее взгляд. Она приступала к работе в состоянии довольства, близком к трансу. Она надела ленту на волосы, и, наблюдая за ней, Эдуард погрузился в мечты — не только о сексе с Флоренс, но и о женитьбе, будущей семье и возможной дочери. Размышление о таких предметах, безусловно, было знаком зрелости. Возможно, это было благопристойной вариацией исконной мечты о том, чтобы быть любимым более чем одной девушкой. Она будет красива и серьезна, как мать, тоже с прямой спиной, непременно будет играть на инструменте — на скрипке, вероятно, хотя он не исключал и электрогитару.
В этот день разучивать моцартовский квинтет пришла альтистка Соня, соседка Флоренс по коридору. Наконец они приготовились начать. Было короткое напряженное затишье, которое мог бы вписать в партитуру сам Моцарт. Они заиграли; Эдуарда сразу захватила сила, мускулистость звука и бархатные переговоры инструментов, и несколько минут подряд он действительно получал удовольствие от музыки, а потом упустил нить и привычно заскучал от этого чинного волнения и одинаковости. Потом Флоренс остановила их, тихо сказала замечания, и после общего разговора они начали сначала. Так происходило несколько раз; благодаря повторению Эдуард стал различать нежную мелодию, беглые сплетения голосов, смелые обрушения и скачки, которых он уже ждал при повторах. Позже, когда ехали на поезде домой, он сказал ей совершенно искренне, что музыка проняла его, и даже напел какие-то отрывки. Флоренс была так растрогана, что дала еще одно обещание — с той же проникновенной серьезностью, которая будто вдвое увеличивала ее глаза. Когда наступит великий день их дебюта в Уигмор-холле, они сыграют этот квинтет — сыграют специально для него.
В ответ он отобрал дома и привез в Оксфорд пластинки, надеясь, что она сможет их полюбить. Она сидела как статуя и терпеливо слушала, закрыв глаза, с чрезмерной сосредоточенностью — Чака Берри. Он думал, что ей может не понравиться «Отодвинься, Бетховен», но она нашла песню уморительной. Он поставил ей вещи Чака Берри в «корявом, но честном» исполнении «Битлз» и «Роллинг стоунз». Она хотела сказать что-нибудь одобрительное о каждой, но находила только слова «бодрая», «веселая», «поют с душой», и он понимал, что это просто вежливость. Когда он сказал, что она «не сечет» рок и вряд ли стоит дальше стараться, она призналась, что не выносит ударников. Если мелодии такие элементарные, большинство — на четыре четверти, зачем поддерживать метр беспрерывным буханьем, стуком и лязгом? Какой смысл, если есть уже ритм-гитара, а часто — и рояль? Если музыканты сами не могут выдерживать ритм, почему не поставят метроном? Что, если бы Эннисморский квартет взял барабанщика? Он поцеловал ее и сказал, что она самый отсталый человек во всей западной цивилизации.
— Но ты меня любишь, — сказала она.
— За это и люблю.
В начале августа сосед из Тёрвилл-Хита заболел, и Эдуард получил временную работу — ухаживать за полем Тёрвиллского крикетного клуба. Двенадцать рабочих часов в неделю, в любое удобное для него время. Ему нравилось уходить из дома рано утром, раньше даже, чем просыпался отец, и под пение птиц, по липовой аллее он неторопливо шел к полю, словно был его хозяином. За первую неделю он подготовил центральную площадку к местному дерби — важной игре со Стонором. Он подстриг траву, повозил каток и помог плотнику, приехавшему из Хамблдена, построить и побелить новый экран на краю поля. [17] Когда он не работал и не нужен был по дому, он сразу отправлялся в Оксфорд — не только потому, что скучал по Флоренс, но и с тем, чтобы предварить неизбежный ее визит для знакомства с семьей. Он не знал, как она и мать отнесутся друг к дружке, как отреагирует Флоренс на грязь и кавардак в доме. Он думал, что сначала надо подготовить обеих женщин, но, как выяснилось, в этом не было нужды; однажды, жарким днем, в пятницу, перейдя поле, он увидел Флоренс, дожидавшуюся его в тени павильона. Она знала его расписание, села на ранний поезд и прошла из Хенли к долине Стонор с крупномасштабной картой в руке и парой апельсинов в холщовой сумке. Полчаса она наблюдала за ним, пока он делал разметку на дальнем краю. Любила его издали, сказала она, когда они поцеловались.
17
…построить и побелить новый экран на краю поля. — Белый экран (деревянный, пластмассовый) ставится на краю крикетного поля, чтобы бэтсмен (бьющий) лучше видел на его фоне мяч, брошенный боулером (метателем).
Это был один из ярких эпизодов в начале их любви: рука об руку они шли назад по прекрасной аллее, по середине ее, чтобы полностью владеть ею. Теперь, когда это стало неизбежностью,
перспектива ее встречи с матерью и знакомства с домом уже не казалась такой важной. Тени лип были так плотны, что при ярком солнце выглядели иссиня-черными, а зной был напоен запахом молодых трав и полевых цветов. Он козырял знанием их народных названий и даже нашел, по случайности, у дороги пучок чилтернской горечавки. Одну они сорвали. Они видели овсянку, зеленушку; промелькнул ястреб-перепелятник и круто повернул вокруг терна. Она не знала имен даже таких обыкновенных птиц, но сказала, что непременно выучит. Она была в восторге от красоты этих мест и от того, как умно она выбрала дорогу — не по долине Стонор, а по узкому проселку в безлюдную долину Бикс-Боттом мимо обтянутых плющом развалин церкви Святого Иакова, по лесистому склону вверх на пастбище у Мейденсгроува, потом через буковый лес к Писхилл-Бэнку, где на склоне холма красиво примостилась кирпично-каменная церквушка. Флоренс описывала эти места, отлично ему известные, и он воображал ее там — как она идет одна, час за часом, останавливаясь, только чтобы свериться с картой. Все — ради него. Какой подарок! И он никогда не видел ее такой радостной и такой прелестной. Она перевязала волосы на затылке черной бархоткой; на ней были черные джинсы, черные парусиновые туфли и белая рубашка, в петлю которой он продел нахальный одуванчик. Пока они шли к дому, она то дергала его зазеленившуюся от травы руку, чтобы поцеловаться, хотя и совсем легонько, и на этот раз он радостно или, по крайней мере, спокойно довольствовался тем, что не обещало развития. После того как она очистила для них оставшийся апельсин, рука ее липла к его ладони. Они невинно ликовали по поводу ее умного сюрприза, и жизнь казалась смешной и свободной, и впереди у них было два выходных.Воспоминание о той прогулке от крикетного поля до дома кололо его теперь, год спустя, в свадебный вечер, и в полумраке он поднялся с кровати. В нем боролись противоположные чувства, и надо было держаться за самые лучшие, самые добрые мысли о ней, иначе, думал он, я сдамся, опущу руки. Он пошел в другой конец комнаты, чтобы взять с пола трусы. Ноги налились жидкой тяжестью. Он надел трусы, поднял брюки и довольно долго стоял, держа их в руке и глядя в окно, на обжатые ветром потемневшие деревья, чьи кроны слились в сплошную серо-зеленую массу. Высоко в небе висел дымчатый полумесяц, почти не дававший света. Размеренный плеск волн о берег, словно включаясь каждый раз, прерывал его мысли и вселял усталость; неумолимые законы и процессы физического мира, ход луны и приливы, которыми он вообще мало интересовался, нисколько не зависели от того, что происходит с ним. Это была жестокая в своей очевидности истина. Как он может остаться один, без поддержки? И как он может спуститься и подойти к ней на берегу, куда она, наверное, убежала? Брюки в руке казались тяжелыми и нелепыми — две параллельные трубы из ткани, соединявшиеся на одном конце, — произвольный фасон последних столетий. Надеть их, казалось ему, — значит вернуться к общественной жизни, к своим обязательствам, изведать полной мерой свой позор. Одевшись, он вынужден будет пойти и найти ее. Поэтому он мешкал. Как многие яркие воспоминания, это — об их прогулке до Тёрвилл-Хита — окружало себя полутенью забвения. Кажется, придя в дом, они застали мать одну — отец и девочки еще не вернулись из школы. Марджори Мэйхью обычно волновалась при встрече с незнакомыми, но Эдуард совершенно не помнил, как знакомил ее с Флоренс и как Флоренс восприняла грязь и запущенность дома и вонь канализации из кухни, всегда усиливавшуюся летом. Сохранились только клочки воспоминаний, картинки вроде старых открыток. Одна — вид через грязное с сеткой окно на сад, где в дальнем конце на скамейке сидели Флоренс и мать с ножницами и экземпляром «Лайфа» и разговаривали, вырезая картинки. Девочки, вернувшись из школы, вероятно, повели Флоренс к соседу смотреть новорожденного осленка — потому что на другой картинке они шли к дому по траве, держась за руки. Третья картинка — Флоренс несет отцу в сад поднос с чаем. Да, в этом не должно быть сомнений — она хороший человек, самый лучший, и тем летом в нее влюбились все Мэйхью. Близняшки поехали с ним в Оксфорд и целый день провели на реке с Флоренс и ее сестрой. Марджори постоянно спрашивала его о Флоренс, хотя не могла запомнить ее имя, а Лайонелл Мэйхью, поглощенный земными заботами, посоветовал сыну жениться на «этой девушке», пока она не ускользнула.
Он вызывал эти прошлогодние воспоминания, домашние открытки, прогулку под липами, оксфордское лето не из сентиментального желания разбередить свою печаль, а чтобы прогнать ее, почувствовать, что он любит, сдержать наступление стихии, которое он вначале не хотел признавать, — омрачение, темное желание свести счеты, работу яда, который уже растекался по его существу. Гнев. Демона, которого он держал в узде, когда думал, что его терпение вот-вот лопнет. Как соблазнительно отдаться ему теперь, когда он один и можно дать ему волю. Самолюбие требовало этого после такого унижения. И что вреда от всего лишь мысли? Лучше разделаться с этим сейчас, пока он стоит полуголый среди руин первой брачной ночи. Сдаться ему помогла ясность, которая приходит с внезапным прекращением желания. Плоть больше не смягчала, не туманила мысли, и он мог зафиксировать оскорбление с судебной объективностью. И какое оскорбление, сколько презрения было в ее негодующем крике, возне с подушкой, какой палаческий выверт — без единого слова выбежать из комнаты, оставить его наедине с омерзительным стыдом, взвалить на него всю вину за неудачу. Она изо всех сил постаралась сделать ситуацию еще более тяжелой, непоправимой. Она его презирает, она хотела его наказать, оставила одного угрызаться своей несостоятельностью, как будто сама была ни при чем. А ведь сама это устроила, своей рукой, своими пальцами. Вспомнив это прикосновение, этот сладостный миг, он снова возбудился и отвлекся от жестоких мыслей, почувствовал искушение простить ее. Но не поддался искушению. Он нашел свою тему и продолжал себя накручивать. Наклевывалась тема еще более важная, вот она, он поймал ее наконец и внедрился в нее, как шахтер из штольни в мрачный забой, чтобы дать выход копившейся ярости.
Все стало ясно ему — он был идиотом, что не понимал этого. Целый год он покорно мучился, желая ее до боли и желая жалких, невинных мелочей вроде полномерного поцелуя, возможности трогать ее и чтобы она его трогала. Утешала только надежда на брак. И каких удовольствий она их обоих лишила! Даже если они не могли соединиться до женитьбы, зачем эта извращенная сдержанность, эта мука ограничений? Он терпел, он не жаловался — вежливый дурак. Другой мужчина потребовал бы большего — или ушел бы. И если после года лишений он не удержался и в решительный момент сплоховал, то его вины в этом нет. Вот что. Он не признает своего унижения, отвергает его. Ее разочарованный крик, бегство из комнаты возмутительны, потому что причиной всему — она сама. От этого никуда не денешься: она не любила целоваться, не любила прикосновений, не любила, чтобы их тела были близко, не испытывала к нему интереса. Не чувственная, совершенно лишена желания. Она никогда не почувствует того, что чувствует он. Следующие шаги Эдуард сделал с роковой легкостью: все это она знала — как она могла не знать? — и обманывала его. Муж ей нужен был для респектабельности, или для того, чтобы угодить родителям, или потому, что все выходят замуж. Или думала, что это чудесная игра. Она не любила его, она не способна любить так, как любят мужчины и женщины, она понимала это и скрывала от него. Она не честная.