На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
Из никологорских жителей Пришвин признавал физика Капицу. Верхом или вплавь возле дачи Капицы я обычно переправлялся через реку, а если просто проходил мимо, то часто сталкивался с ним на тропинке, где он когда-то прогуливался с приехавшим его навестить Полем Дираком. Мы встречались глазами. Знакомы не были, поэтому только смотрели друг на друга в упор. На меня устремлен был взгляд водянисто-голубых глаз пожилого человека с внешностью, напоминавшей Спятившего Шляпника из «Приключений Алисы в Стране чудес» с иллюстрациями Теннила. Мои приятели-физики работали в Институте Физических проблем, в просторечии Капишнике, где директорствовал Капица. Они рассказывали о том, что у них на семинарах только и разговора, что об этой детской книжке. Против общего правила, в силу которого взрослые книги со временем как бы впадают в детство, становясь чтением для детей, «Приключения Алисы» повзрослели. В детской книжке обнаружили истоки современных, самых поистине безумных, выходящих за пределы здравого смысла, научных
Глаза Капицы испытывали меня на вежливость, а я, по молодости, внутренне упорствовал: «Стану я с тобой здороваться только потому, что ты всем известный Капица!». Однако однажды мне его жалко стало. Это было поздно вечером. Почти ночью. В опустившейся темноте Капица стоял в халате на берегу и взывал к рыбакам, которые у реки развели костер, а снопы искр летели к его даче. Сильный ветер нес искры от костра и вздымал полы халата ученого. «Товарищи, – донеслось до меня слова, когда я был на средине реки, – товарищи! Вы сожжете дом и мою научную лабораторию. Товарищи!». Снизу ветер приносил: «Пошел на…!» – «Товарищи!» – «Пошел на…!» Лошадь вынесла меня на тот берег, я оглянулся: голоса уже не долетали до меня, но ветер по-прежнему нес снопы искр и вздымал полы халата ученого. О, нет, не люди темные угрожали даче и лаборатории, рыбаки прекрасно знали, кто к ним взывает, но тот же ученый жил советским барином, вот они, как могли, и показывали ему мозолистый рабочий кулак. Рыбаки были из местных и, как большинство местных, работали на «господ», и, как это часто бывает, слуги служили и ненавидели тех, кому служили. Петуха бы на весь поселок пустили, была бы их власть.
У Пришвина в дневниках, положим, не было ничего даже о входивших в ту же округу местах пушкинских, толстовских и чеховских, а также о соседнем Иславском, где у Трубецких гувернанткой служила «дочь Альбиона» – мать внебрачной дочери Байрона. Глядя на этот дом, я вместе с лошадью полетел с откоса: повод, забывшись, затянул, жеребец попятился, оскользнулся и – полетели.
Был ли Пришвин уж до того неосведомлен, что не знал о литературных преданиях края? В заключительный период жизни Михаил Михайлович, уединившийся вместе с Валентиной Дмитриевной в Дунине, поглощён был собой настолько, что ему было не до Байрона и даже не до Пушкина вместе с Толстым и Чеховым впридачу. Гордится тем, что переписчик Толстого переписал его рукопись и не отдает (или не хочет) отдать себе отчета в том, что Толстой приезжал, и не раз, гостить в ту же округу. Живет в получасе ходьбы от первоисточника чеховских рассказов. И вот певец природы умудрился не заметить лошадей, хотя всякий раз, когда отправлялся он в город и возвращался в сельский свой repos (приют), проезжал на автомобиле мимо конюшен и вдоль левад. Как если бы в полнолуние не разглядел он серебристого диска на небе!
Недоумение моё мотивировалось и практически. Никто из строивших дачу в тех местах не мог обойтись без помощи и даже санкции директора конного завода. «А ты где обитаешь?» – при встрече спрашивал меня директор. Жил я где придётся, у наездников и конюхов. Директор привык к моему присутствию настолько, что дал разрешение занять комнату в строении, подлежавшем сносу. Так что я шкурой недоумевал, как можно не заметить конного завода.
Как рассказывал Фейнберг о Пришвине: острое восприятие, но избирательное, не желающие замечать чего почему-то видеть не хочется. Уж почему, вопрос другой, но не хочется и – не видится. Не только мимо загородок, за которыми разгуливают кони, проезжал певец природы, не замечая таковых. Не хотел он признавать границ собственного дарования. Нет, живое слово творится не тогда, когда сказывается. Оставшееся на бумаге после множества черновиков слово создает впечатление, будто оно живое, сказывается оно по сюжету или не сказывается. У Пришвина живого слова хватило на тоненькую карманного формата книжечку, вместившую все творческие поиски и муки, которыми заполнены восемь томов его собрания сочинений.
Шолоховский вопрос
«Роман «Тихий Дон» в совершенстве сочетает классический русский и социалистический реализм».
Социалистический, советский, коммунистический необходимо было вычеркнуть – стало ясно после того, как изучили мы материалы Шведской Академии. В завещании Нобеля сказано: награждать – за что? За направление мысли. Какое? И-де-а-ли-сти-чес-ко-е. Стало быть, парящее над политическими пристрастиями и прочими земными заботами. В библиотеке Академии видел я читанные рецензентами книги, поданные в своё время на премию и чуть ли не на каждой странице: «Какой это идеалист?!». Киплинг, последний из писателей-мифотворцев, вот кто умел мастерить фигуры, выходящие, пусть на четырёх лапах, за пределы книжного переплёта. Он обладал словесной магией, но за что же ему премию идеалистическую дали, если у него идея империалистическая?
За Шолохова встал Чарльз Сноу, сказавший нашему Большому Ивану: «Высылайте бумаги, а я подам независимый голос с Запада». Иван нас вызывает и приказывает, чтобы к завтраму было готово. Прочёл я документацию, возвращаюсь
в директорский кабинет и, помогая себе, как Полоний, жестами, говорю: «Отделите это от этого, снимайте с меня голову, но если хотите, чтобы дали премию, такие слова, как социалистический и коммунистический, лучше не употреблять». Поднялся Большой Иван из-за своего служебного стола во весь свой рост, который Луначарский приравнивал к высоте телеграфного столба, и, убив меня взглядом, как громовержец, прогромыхал: «И вам не стыдно? А ещё бывший комсомолец!» Но дал добро – во имя интересов государственных.Изготовил я документы и отправил, а пакет вернулся обратно. Все побледнели, а Иван почернел. В чём дело? Нет никакого Нобелевского комитета там, куда – с опозданием! – были посланы наши бумаги. «Копенганен!» – ударило меня. В тот день у меня в голове был Копенгаген. После годичной стажировки оттуда вернулась одна из моих соучениц по МГУ, и по такому случаю я спешил на встречу всей нашей университетской группы. Отправлял я бумаги вроде бы в Стокгольм, а сам думал: «Копенгаген! Копенгаген!» Вот и вернулся пакет… из Дании. Даю телеграмму в Швецию: «Бумаги давно отправлены». А там не только наконец дошедшие до них бумаги приняли, но и премию дали как было предложено – без партийности, а просто «За бескомпромиссную правдивость».
Позднее, оказавшись в Стокгольме с лекциями по линии «Знания», я первым делом попросил свидания с доктором Остерлингом, ответсекретарем Академии. Шведы насторожились. «Это вы хотите с ним о Солженицыне говорить?» – спрашивали, потому что Остерлинг, жавший руки и Голсуорси, и Бунину, и Элиоту, и Фолкнеру, и Шолохову, только что пожал руку Солженицыну. «Причем тут Солженицын, – говорю, – доктор меня выручил». И пожал я ту же спасшую меня от гражданской смерти руку.
В беседе с Остерлингом, выполняя поручение наших специалистов по Толстому, я спросил, на каком основании ему не дали премию. «В первую очередь подумали о Толстом!» – ответил Остерлинг. К этому он добавил: «Премия была тогда ещё молода, и Шведская Академия опасалась, что отказ Толстого с его мировым авторитетом поколеблет нашу едва установившуюся репутацию». В то время Толстой творчество своё отверг и не принял бы премии как писатель. Все-таки он согласился принять премию как борец за мир и уже собрался ехать в Стокгольм, чтобы, обратившись к правительствам, призвать к роспуску армий. Правительства встревожились. Говорил же последний русский Император «У нас два царя, я и Толстой». Но отправиться Толстой хотел без жены, с Чертковым, а Софья Андреевна его не отпускала.
Жавший руки всем литературным Нобелевским лауреатам Остерлинг мне сказал: «Потоком шли письма из вашей страны – не давайте Шолохову, дайте Паустовскому». А за что? Доктор улыбнулся. «Разве в этом дело?» – так можно было истолковать улыбку. А сказать он сказал: «Вы и представить себе не можете, что за политические интриги плетутся за кулисами нашей премии. Только я говорю вам это не для печати. Кроме того, сами знаете, скандал о плагиате».
Шолохов ли написал «Тихий Дон»? Вопрос вроде «шекспировского». А кто написал этого Шекспира? Вопрос старый, однако не устаревший, если отвечать на него по-новому. Шекспира написал Шекспир, – в этом ни один шекспировед сегодня не сомневается, но как написал – никто из профессионалов не повторит традиционного ответа: взял и написал, посетило вдохновение – излил на бумагу… Чтобы вдохновение посетило и взялся за перо, еще много чего должно произойти, прежде чем кто бы то ни было что-то напишет. Творец не творит, а творится, так в сжатом виде можно обозначить современный подход, в котором есть свои крайности, как были крайности в романтической идее о «единственном» и «неповторимом», но в принципе – верно и бесспорно: в словах поэта дышат почва и судьба, по словам Александра Блока. Представить трудно, насколько коллективно-производно авторски-индивидуальное.
Текст «Тихого Дона», нам известный, принадлежит Шолохову – таков вывод Германа Сергеевича Ермолаева, американского эксперта русского происхождения, который выучил четыре тома наизусть, а мы опубликовали в журнале «Вопросы литературы» его статью. Точно так же Шекспиру принадлежит «Гамлет», вобравший, по словам современника, «полно Гамлетов». Об источниках «Гамлета» до сих пор спорят, ясно одно – это переработка другой пьесы и даже нескольких пьес, что считалось тогда в порядке вещей. Как сложился текст шолоховского романа, ещё только начинают исследовать. Допущенный к Шолохову мой очень хороший знакомый, историк, однажды по ходу нашего душевного разговора сказал: «Могу тебе рассказать, – и уже продолжил, – Серафимович…» Разговор происходил в редакции, его отвлекли, и к разговору мы не вернулись. Однако, надеюсь, мой друг известное ему расскажет, поэтому имени не называю.
Шолохов – Стаханов советской литературы, а вместе со Стахановым, как известно, трудилась целая бригада, но также слышал я от людей, достойных доверия: он и сам был орёл. О Шолохове говорили то же самое, впрочем, добавляя: «Пленённый орёл». На меня, хотя говорил я с ним лишь по телефону, произвёл он впечатление двух человек. Один в самом деле орлиного полёта, острый и полный энергии. Другой – смурной, трясина, но то были телефонные разговоры, а откликнуться на приглашение Михаила Александровича, настойчивое, прийти и разделить с ним компанию я не решился: на руках у меня были иностранцы.