На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
С Натальей Юрьевной мы увиделись, но ни ей я не сказал ничего о неожиданной встрече, ни падшей (еще один перевод) царице цирковой не открылся, и не решился спросить, что стало с ее супругом-дрессировщиком, чьи послушные кони выстраивались в живые скульптуры, которые, раз увидев, уже невозможно было забыть.
«Если король, еще наследником престола, сумел научиться управлять конем, то уж управление государством должно ему показаться сущими пустяками».
Ирбек Кантемиров сумел разрядить напряженную атмосферу на последней советско-американской встрече писателей. Что касается встречи, это тема для мемуаров литературных. Сейчас не буду даже имен называть, скажу только, что обе стороны представлены были знаменитейшими солистами на литературной сцене, иные из них уже ходили в классиках, тогда еще живых, а ныне… уж об этом пусть судит история. Еще
Начали мы это обсуждать в тогдашней советской республике Литве, в столичном городе Вильнюсе, в стенах бывшего королевского дворца, где некогда останавливался Наполеон, разъезжавший верхом на кобыле Акация. Пока добрались до Москвы, накопились разногласия, и, сверх того, возникли житейские неполадки – с утра наша, хотя и высшего класса, гостиница оказалась не готова принять приезжих. Куда деваться?
Кантемиров как раз начинал репетицию. Но встретил нас при входе через волшебную дверь даже не Кантемиров, а улыбающийся морж. «Разве жизнь не чудесна?», – говорила расплывшаяся усатая морда. Морской зверь был огромный, улыбка широченная, с дверь, по крайней мере, так показалось, тем более, что возвышалась эта блестящая туша на тумбе. Смотреть на жизнь пессимистически, оказавшись нос к носу с таким субъектом, было невозможно.
Уже несколько размягченные мы вышли к арене, полуосвещенной, и тем ярче, как в сумерках, хотя было утро, вспыхивали кантемировские всадники. Однажды точно также, через заднюю дверь, провели меня в Мэдисон Сквер Гарден не на репетицию, а на представление крупнейшего из американских цирков: парад-алле из сотни слонов, три арены, я ждал конников и… разочарование мое не поддавалось описанию. Не знаю, приходилось ли нашим американским гостям видеть этих своих раф-райдерс, так называемых «лихих наездников», но зрелище, им открывшееся у Кантемирова, произвело впечатление. А ведь то были творцы, мыслители, они, по их глазам было видно, выводы делали: лихо, ничего не скажешь! Напомню доктрину, согласно которой они имели с нами дело: «Вы хорошие люди, талантливый народ, только надо вас освободить от коммунистического ярма». И оплести колониальными путами? Не дело писателей, хотя бы и проводивших государственную политику, об этом говорить, они и не говорили, но это и так было ясно. Первая посылка как-то осуществилась, что же касается второй… В американских газетах можно было прочесть: «Российская кляча все еще брыкается».
Какую угодно лошадь, как известно, можно, пусть с большим трудом повалить, но почти невозможно удержать ее в беспомощно-лежачем положении, если только не прижать ее голову к земле, прочно, как можно плотнее, прижать и так держать, иначе она все равно вырвется и встанет.
После репетиции Ирбек показал нам конюшню и затем провел в свою артистическую уборную. Там, как некогда у Голохвастова – живописные портреты несравненного Бычка, красовались фотографии его легендарного серого в яблоках терца, снимавшегося в «Смелых людях», а также всходившего по лестничным ступеням на пятый этаж Театрального Общества, чтобы со сцены поздравить Народного артиста Яншина, одного из тех любителей бегов, что уцелели со времен, когда, по Бабелю, их жизнь напоминала луг, по которому бродят женщины и кони…
Ирбек, извинившись, на несколько минут удалился с бичом-шамбарьером в руках. Вернувшись, в объяснение своего недолгого отсутствия, негромко сказал: «Внушение пришлось сделать». Никто и не заметил, что одна из проносившихся мимо нас огненных лошадей в какой-то момент пошла не совсем верным ходом. А Ирбек поставил шамбарьер обратно в угол с таким видом, будто и бич заслуживал наказания. И была извлечена живительная влага.
Ученый морж, все еще громоздившийся на своей тумбе, проводил нас необъятной, размером с колесо, улыбкой: «Ну, не прекрасна ли жизнь?»
Уже на улице один из все еще живых классиков сказал:
«Да, цирк».
Верхом
«Однажды утром, когда я сидел и думал о Тургеневе, бег моих мыслей был прерван стуком копыт».
«Самое главное для писателя это вовремя слезть с седла».
Верхом или в экипаже, или же в полетах и поездках по спортивным делам я стараюсь обычно воспользоваться положением всадника. «Великое дело сидеть в седле. Можно подняться на стременах и далеко видеть кругом», – так говорил Джон Вебстер, драматург, современник Шекспира. Все, что обгоняет тебя или несется навстречу, попадает в поле зрения с особенной резкостью, потому что лошадь, и ты вместе с ней оказываешься как бы против течения. На
коне можно подъехать вдруг со стороны совершенно неожиданной: знакомые имена, хорошо известные названия заговорят иначе, а также откроются по-новому целые явления, будто бы и не связанные с лошадью.Сам Шекспир, а также Монтень и Свифт обдумывали свои произведения верхом. Свифт был всадником замечательным, ему предлагали служить в кавалерии, от этого он отказался, но в седле обдумывал последнюю часть гулливеровых странствий – в Лошадию, страну Игогогов. В творениях Шекспира проявляется не только исключительный интерес к лошадям, но и профессиональное понимание конного дела. В поэме «Венера и Адонис» описание образцового жеребца дано так специально-совершенно и полно, что совпадает со старинными «Правилами выездки» Бландевиля.
Крутая холка, ясный полный глаз,Сухие ноги, круглые копыта,Густые щетки, кожа как атлас,А ноздри ветру широко открыты.Грудь широка, а голова мала…Причем в переводе еще не уместились отмеченные у Шекспира преимущества чуть вислого крупа и прямого постава ног.
Неизвестно, откуда у Шекспира глубокое понимание лошади, как узнал он названия кавалерийских приемов, конских пород и статей, где научился он различать масти, детали сбруи до мелочей, почему, наконец, очень часто Шекспир говорит о стихах как о скачках, прислушиваясь к их «фальшивому галопу» или, напротив, четко сбалансированному движению. Мы не знаем обстоятельств, научивших Шекспира профессиональному слогу и пониманию – языку ездока, жаргону манежа. Но ведь не случайно, должно быть, именно на этом языке выразил Шекспир намерение «обуздать горячего Пегаса, мир поразив благородством выездки».
Пушкин в Михайловском решил всерьез заняться выездкой. «Хочу жеребцов выезжать», – сообщает он в письме к брату, и в библиотеке его появляется манежное наставление Риго. И хотя Пушкин подтрунивал над Кюхельбекером, что тот на Кавказе свалился с коня и озабочен этим, сам он писал в ту же пору Вяземскому о себе: «Упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия». В самом деле, надо знать на опыте разницу, все оттенки, чтобы так проникновенно и вместе с тем профессионально верно говорить о коне, как Пушкин в «Песне о вещем Олеге», чтобы описать, как конь грызет и пенит мундштук или «как гонит бич в песку манежном на корде резвых кобылиц». И точно также опыт всадника сказывается в пушкинской строке о той крестьянской лошадке, что «снег почуя, плетется рысью как-нибудь». Кому случалось выезжать верхом после первого снегопада, тот знает, как всякий конь несколько упирается от неуверенности, когда приходится ступать по новому, вдруг сделавшемуся зыбким, дорожному покрову. Крестьянская лошадка «плетется рысью, как-нибудь», «снег почуя». Снег только что выпал, дорога не устоялась, под копытами зыбко, и такова причина осторожности лошадиных движений, что Пушкин знал, однажды грохнувшись на землю вместе с поскользнувшейся лошадью. (С этим истолкованием пушкинских строк согласился академик Лихачев и даже привел мое письмо в своей книге «Раздумья».) Вообще поразительно, как со времен Пиндара поэты и вообще писатели были зорки и старательно-правильны в описании лошадей: понимали значение лошади!
Грибоедов составляет специальный кавалерийский трактат. Карамзин спешит на скачки в Виндзор и, не найдя из Лондона экипажа до места, с половины пути идет пешком. Работая же под Москвой в Остафьеве над «Историей Государства Российского», наш историограф каждое утро, прежде чем сесть за свой фундаментальный труд, по часу ездит верхом. Судьба Герцена решилась на скачках – он влюбился на ипподроме, и потому так запомнились ему на всю жизнь и Ходынский бег, и шпиль Ваганьковской церкви, что по соседству с ипподромом. «Я сделался страстный охотник до верховой езды», – пишет Герцен из вятской ссылки. Толстой в молодости мечтает служить в конной гвардии, в зрелые годы организует конный завод, устраивает состязания; с конем же и седлом он не расстается всю жизнь. Потому за гробом его, как полагается у конников, вели гнедого Делира. «И у меня в пьесе есть лошадь», нашел нужным подчеркнуть Чехов, как видно, считая это немаловажным компонентом «Чайки». Хотя «лошадиного» рассказа, подобного его «собачьим» шедеврам, Чехов не оставил, но вспомните извозчичью клячонку в «Тоске» и прочих коняг в чеховских произведениях: два-три штриха воссоздают совершенно живые конные фигуры, позволяя понять, с какой проникновенностью относился к лошадям завершающий наш золотой век классик. (Что подтвердил своими исследованиями известный чеховед, мой соученик по Университету и коллега по Институту мировой литературы, Александр Чудаков). А младший американский современник Чехова, Джек Лондон, решил, что ему, видно, и жить больше незачем, когда вдруг неожиданно, сверх всех неприятностей, постиг его окончательный удар – пал его любимый конь, ведь он, моряк, на суше не слезал с седла.