На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
– Доктор, она хромает! – раздавалось у нашего окна вечером, часов в семь, когда мы уже успевали задать корм нашим лошадям, а клерк только возвращался из города и собирался сесть в седло.
– Ничего подобного, – устроившись у телевизора, даже головы к окну не поворачивал доктор.
Доктор успел здесь показать, насколько понимает он в лошадях, и всадник, успокоенный, сразу пропадал за окном. Впрочем, однажды сосед сделался настойчивее.
– Доктор, доктор, по-моему, она жереба! Я теперь вспоминаю, что Томас выпустил ее как-то вместе со своим жеребцом и… и…
– Могу провести ректальный анализ, – между двумя выстрелами с экрана прозвучало из полутемной комнаты.
– Нет, что вы, доктор! Зачем же так
На пороге появилась фигура доктора, впрочем, тут же исчезнувшая с такой скоростью, что доктора уже не было, а слова, им произнесенные, еще звучали:
– На пятом месяце.
Доктор успел себя здесь показать, поэтому диагноз, повисший, так сказать, в воздухе, новоявленный ковбой принял с той же почтительностью, как выслушивал он наставления Томаса: «Как сидишь? Ты на ковбойском седле или на дамском?»
Держал ковбойскую лошадь и паренек Фред, тот самый, что на машине догнал тройку. Фактически Фред завершил целую галерею лиц, первое из которых я увидел еще в Мурманске, когда начинали мы трансатлантический рейс.
Ждали парохода и постоянно слышали: «Начальник порта сказал… Начальник приказал…» – и, конечно, рисовали себе некий облик в соответствии со словами «начальник порта». Когда же в последний день, прежде чем «отдать концы», пошли мы к начальнику сказать за все его распоряжения «спасибо», то вместо «спасибо» у меня челюсть отвисла: на месте начальника перед нами был – мальчик!
Это – лицо № 1. Дальше. Погрузились мы на пароход. Вышли в море. Я получил разрешение осмотреть мостик, и тут встретил меня просто ребенок, однако – третий помощник капитана.
Эти розовые лица у кормила власти или у руля океанского судна заставляли меня, звавшегося до тех пор молодым, чувствовать себя каким-то обветшавшим праотцем, вроде короля Лира, а ведь я считал себя, по меньшей мере, ну… ну, Гамлетом.
Я взял себе за правило, как тень отца Гамлета, являться на мостик за полночь: вахта пареньку, как нарочно, выпадала ночью. Филиппок – именем толстовского мальчика называл я нашего штурмана, потому что, как вы, наверное, помните, Филиппок носил отцовскую шапку, налезавшую ему на уши, а штурману, мне казалось, велика капитанская фуражка, – Филиппок на мостике, совсем один, вел во мраке океана гигантский корабль. И это он, как выяснилось, еще и стихи писал:
Вспомни море, день рожденья,Нашу дружную семью,Наше общее волненье,Океанскую волну…Да, так рифмовал он «семью» и «волну», но с каким чувством! И вот он смотрит в бинокль. Говорит в рупор. Шелестит лоцией. Может быть, мальчик просто играет в кораблики? Но… Но ведь мы, в самом деле, плывем! Простите, по-морскому надо говорить – идем.
Если я поднимался на мостик к девяти, штурман Филиппок как раз в это время проверял по первым, только что выступавшим звездам наше положение в океане. Тогда он выглядел особенно маленьким: на ветру, на открытой площадке, среди косматых валов худенькая фигурка с ушами, оттопыренными великоватой фуражкой, какой-то помесью подзорной трубы, циркуля и линейки, ловит мерцающую огромную звезду и обращается ко мне:
– Хочете Венеру посмотреть?
«О, – думал я в ответ, – как монументально пошел бы я ко дну, если бы мне поручили вести дело подобного размера»…
Я спросил у капитана, что же это, какой-то младенец, да еще по ночам, руководит кораблем? «Папа» ответил: «Штурман. Давно плавает». Давно? Наверное, в его морской стаж входят и мокрые пеленки.
Наконец, Фред. В нем, кроме детства, было еще чисто американское соединение
ребячливости и деловитости. Порода сказывается, как говорил Толстой, любивший эту поговорку из конюшенного обихода. Двести лет – и вся история! «Американские мужчины-мальчики», – сказал Хемингуэй. «Американцы, даже когда они седы, и лысы, и жуют вставными зубами, производят впечатление подростков», – писал по свежему впечатлению Горький. А вот дети у них, напротив, очень солидны. Одна девочка, когда мы показывали тройку в школе, задала нам вопрос: «В нашем обществе положение человека определяется деньгами, а у вас чем?». А я… я и понятия о том не имел, не знал ответа. Не знал ответа и никто из тех, кому во время своих выступлений об Америке я задавал тот же вопрос.Фред, сын строителя-монтажника, учился в восьмом классе. Кроме того, он, как и его сверстники, подрабатывал – на ферме у Томаса. Скопил денег, купил телку. Телка сама по себе была ему ни к чему. Просто денег хватило на телку. Повез телку на ярмарку, показал, продал. Еще заработал денег и – купил лошадь. Вы скажете: «Чичиков!» Какой же Чичиков, когда он под шляпой, в седле и с лассо в руках – Фенимор Купер! Гэри Купер! Именно так и смотрели на него местные девчонки. Только он на них не смотрел. Я спросил у Фреда, что же это он все с нами да с лошадьми…
– А, эти пташки, – просто отозвался он. – Времени, знаете, совершенно на них не хватает. Впрочем, сегодня у нас в ковбойском клубе танцы. Хочете пойти?
Я спросил у доктора, не пойдет ли он на молодежный вечер в ковбойский клуб? Доктор отвлекся от экрана, где непрерывно лилась ковбойская кровь, и в глазах у него, у доктора, был отчетливый вопрос: «Тебе сколько лет?»
Фред был выделен нам в помощь, лишние руки требовались – рысаки из-за перерыва в тренинге стали подхватывать на унос.
Фред садился верхом на одну пристяжную, я – на другую, доктор делал проездку кореннику в экипаже. Так мы готовились к публичным выездам. Множество беспокойств владело нами: собирается толпа, крик, вспышки магния…
– Просят местного пастора взять пассажиром, – сообщил вдобавок Фред, когда был назначен день нашего парадного выезда.
– Ты, главное, пока этот старикан будет в пролетку карабкаться, – наставлял его доктор, – у левой пристяжки возле самой морды стой. Она – с-скотина, но ты стой и держи!
– Я буду стоять, как стояли наши на Диком Западе! – отвечал мальчик.
Как ни заняты были у меня руки и голова вожжами, гужами, постромками, но с облучка через голову левой пристяжной не забыл я в тот день посмотреть, как это – «на Диком Западе», и увидел взгляд, что был у начальника полярного порта и у штурмана дальнего плавания, который был и поэт.
Толпа в отдалении гудела. Доктор с пастором уселись в экипаж. Журналисты опутали нас проводами. Лошади напружинились.
– Мотор!
– Говори, да покороче, – велел доктор.
– Для русских тройка – символ. Нашу миссию мы считаем вдвойне символической, потому что показываем тройку народу, история которого началась с конского пробега…
Говоря об историческом конном пробеге, подразумевал я «скачку Пола Ревира», поднявшую американцев на революционную Войну за Независимость. Однако нельзя было ни там сказать, ни дома напечатать, что, вроде «Авроры», пальнувшей холостым залпом, бостонский ювелир Ревир не доехал до цели. Вместе с двумя смельчаками он летел на коне всю ночь, пока его не перехватили. Доскакал другой всадник, полковник Прескот, однако памятник поставили не ему, а – Ревиру. «Полуночный герой», как стали называть золотых дел мастера из Бостона, достойно и настойчиво отрицал свое первенство, но со временем его воспел Лонгфелло. Знаменитый поэт знал истину и все-таки, вопреки достоверности, однако согласно законам поэтической справедливости, создал миф, который из поколения в поколение вдохновлял американцев, со школьных лет учивших наизусть: