Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Л. Б. Четыре года службы в Иностранном легионе. Уволен вследствие ранений и увечий. Инвалидность: 75 процентов. Был выслан в 1928 году за драку в нетрезвом виде. Три раза переходил границу и три раза был возвращен. Сидел четыре раза в тюрьме. Высылка до сих пор не отменена, несмотря на то, что с отличием сражался под французским знаменем.

Рабочий. Приехал с рабочим контрактом. Тоже осужден за драку. Четыре раза переходил границу Италии и три раза Швейцарии: всякий раз неудачно. Шесть раз был приговорен за невыезд.

Бывший товарищ прокурора. Выслан за бродяжничество. Не мог выехать. В тюрьме.

Штабс-капитан русской армии. Два с половиной года тому назад был приговорен за бродяжничество. (Следует отметить, что до экономического кризиса бродяжничества среди русских не наблюдалось.) С тех пор сидел шесть раз в тюрьме, каждый раз за невыезд из Франции. Считался в свое время хорошим офицером, долго работал на заводе Рено. После первого приговора старался кое-как выкарабкаться. После новой

отсидки запил. Ныне — алкоголик. Есть случай, когда русский был приговорен тринадцать раз за нарушение приказа о высылке.

В официальных ответах на ходатайства эмигрантских организаций по таким делам почти всегда объявляется, что "по мотивам общего характера ходатайство не может быть удовлетворено". Легко себе представить, в каких тяжелых условиях оказывается человек, который постоянно находится под угрозой тюрьмы, причем эта перспектива грозит ему до самой смерти.

В двух случаях русские, оказавшиеся в таком положении, лишились рассудка: Седых Иван и Сучев Михаил, оба больные манией преследования в тяжкой форме, содержатся в доме для умалишенных в Воклюз. А еще один русский, Сидоренко Виктор, после двух тюремных заключений и последовавшего третьего отказа в отмене высылки — застрелился 29 апреля 1934 года".

К эмигрантским "низам" мы причисляли простых людей, всех тех в трудовой эмиграции, кто определял свое социальное положение не по признаку прошлого, а настоящего. Деникинский поручик из какой-нибудь сиропной полубуржуазной, полумещанской семьи, дравшийся за "белую идею", но воспитанный как разночинец, попав во Францию на завод, часто терял связь с эмигрантскими организациями, становился простым человеком, простым рабочим и постепенно привыкал к своему новому социальному положению. Случалось, он денационализировался, уходил во французскую среду, — впрочем, уходил лишь наполовину и в конце концов становился и по языку и по навыкам полурусским, полуфранцузом. Но бывало и так, что он оставался вполне русским, гордился своей страной и, не понимая ее нового пути, все же мечтал о возвращении на родину, решительно не интересуясь спорами между "Возрождением" и "Последними новостями". Такой эмигрант посещал русские рабочие ресторанчики в "русских" кварталах-городках в Париже и под Парижем, искал дружбы с такими же, как он, простыми русскими тружениками, маялся, тосковал и считал свое пребывание на чужбине временным и нелепым. Мы причисляли его к "низам", потому что в эмиграции сохранились нетронутыми, до жути реальными при всей своей очевидной беспочвенности былые социальные перегородки, и такой эмигрант оказывался психологически чужд старому миру, как "имперскому", дворянско-бюрократическому, так и буржуазно-интеллигентскому.

Но едва ли не основную массу "низов" составляла другая категория эмигрантов, которую "верхи" знали совсем мало и с которой почти не общались.

Белогвардейский поручик, ставший на чужбине простым человеком, все же являлся политическим эмигрантом, покинувшим родину из-за нежелания признать советскую власть. А то были люди, попавшие в эмиграцию полусознательно или даже вовсе не сознательно: казаки из белой Донской армии да врангелевские солдаты, сражавшиеся по мобилизации и эвакуировавшиеся из Крыма вместе со своими частями; наконец, застрявшие во Франции солдаты русского экспедиционного корпуса, действовавшего на Западном фронте в первую мировую войну.

Встретить их можно было во многих местах: на шахтах Лотарингии, на текстильных фабриках севера Франции, на фермах юга, на парижских заводах, в Бельфоре, Гренобле, Рубе, Крезо, Южине, Клермон-Ферране да в самых глухих французских деревнях. Люди из эмигрантской верхушки, возглавлявшие всевозможные центры, землячества, объединения, интересовались их судьбой не в большей степени, чем некогда в качестве помещиков, заводчиков и генералов они интересовались на родине судьбой рабочих и крестьян. Крупные эмигрантские благотворительные организации, орудовавшие в Белграде, на заре эмиграции при поддержке друга и почитателя старой России короля Александра, открыто придерживались принципа оказания помощи в первую очередь и даже исключительно лицам, которых революция разорила или лишила прежнего общественного положения. А в Париже и в двадцатых, и в тридцатых, и в сороковых годах можно было сплошь и рядом услышать такие суждения: "Что о нем беспокоиться! Был в России батраком — батрачит и во Франции. Он не деклассирован, как мы", Эмигрантские "верхи" ведь всегда любили смаковать "особенный", "ни с чем не сравнимый" характер своей судьбы.

Многие простые люди попали во Францию следующим образом.

В годы экономического подъема, когда Франция нуждалась в рабочей силе, кое-кто из руководителей казачьих организаций в Париже да из белых генералов на Балканах, где осела большая часть врангелевской армии, занялся вербовкой русских для французских шахт и рудников, Дело это рекламировалось широко. Генералы и казачьи вожаки: наладили в балканских странах заключение контрактов с французскими предпринимателями. Так тысячи русских перебрались из болгарских и югославских рудников во французские рудники. Только приехав во Францию, они выяснили, что оплата для них установлена самая низкая. Работать пришлось в крайне тяжелых условиях, жить в дрянных бараках. На питание

не хватало денег, зато… бойко работала лавка, где продукты отпускались в кредит. К концу контракта оказывалось, что задолженность рабочего превышает его заработок. Приходилось подписывать новый контракт… А затем разразился экономический кризис, началась безработица, и прежде всего оказались безработными русские эмигранты. Тут-то обрушилось на них горе — горе простого человека на чужбине, которому трудно даже выхлопотать себе пособие по безработице. А кругом люди, говорящие на чужом языке, непонимающие русского человека, его характера, привычек. Нет, на Балканах, где и язык ближе и народ тоже славянский, все же было лучше. "Отверженные" — вечные тюремные сидельцы — принадлежали в большинстве к этой категории эмигрантов. Многие из них прокляли белых генералов и казачьих вожаков, переправивших их во Францию, когда узнали доподлинно, что эти лица получали от французских предпринимателей по тысяче франков за душу, то есть за дешевого, выносливого рабочего, закабаленного при их посредничестве. Но вот что примечательно: простые русские люди проявили во Франции исключительную моральную устойчивость: процент преступности, точнее — судебных приговоров по уголовным делам (не считая приговоров за "невыполнение" приказа о высылке) падал на их долю самый ничтожный.

Под Монтаржи у казаков был свой хутор, и вели они там неплохое хозяйство. Но многие казаки батрачили в самых тяжелых условиях и там и в других местах. Одни из них, еще молодой и красивый парено, как-то приехал в Париж, зашел в "Возрождение" и разговорился со мной. Оказалось, что он стал батраком после того, как потерял работу на заводе. Работа была нелегкая, оплата низкая, но местом своим он дорожил, так как ему приглянулась дочь хозяина. Смущаясь и запинаясь, он обратился ко мне с просьбой составить для него по-французски любовное письмо. "Нехорошо там жить, — говорил он мне. — Не то что девушки, коровы и те ни слова не понимают по-русски. Никак с ними не сладишь!" Письмо я написал, причем он настаивал, чтобы такие выражения, как "голуба", "мое золото", были переведены на французский дословно. Вышло, в общем, малопонятно, но достаточно пылко. Через несколько лет я снова встретил его. Он постарел, отяжелел. Однако выглядел еще молодцом, со своими лихо закрученными усами и французской кепкой, по-казацки заломленной набекрень. Сообщил, что женился на дочери фермера; тот вскоре умер, и теперь фермером стал он сам. Но жизнь по-прежнему не удовлетворяла его: не ладил с женой. "Эксплуататорша, — говорил он — точь-в-точь как ее отец. И кого эксплуатирует? Таких же казаков, как я, которых я устроил на работу. Черства, скаредна, каждый сантим помнит и готова сантим за сантимом вытянуть из самой кожи у рабочего человека. Ссоримся часто. Почему? Потому, что я со своими казаками держусь на равной ноге. "Ты ведь хозяин, — говорит, — а они батраки!" Скверная жизнь!"

Да, русские люди во Франции познали всю тяжесть эксплуатации, нравственно усугубленной еще тем, что работодатели относились к ним вдвойне свысока: как к рабочим и как к иностранцам из самой беззащитной категории бесподданных.

Разбросанные по французским заводам и деревням, эти люди тяготились своей судьбой, сознавая ее трагическую нелепость. Один из них простодушно писал в "Возрождение" о своей тоске. Я запомнил в его письме такие строки:

"Вы все толкуете о какой-то исторической миссии эмиграции. А я вот не понимаю, зачем мне надо маяться здесь. Кому это нужно?"

Такие настроения ярко проявились впоследствии, когда возможность возвращения на родину стала для эмигрантов реальной.

Глава 8

По воле нефтяного магната

В "Возрождении" работало немало способных литераторов, но в политической своей части "Возрождение" было скучной, бездарной газетой, так как дело, которому оно служило, было затхлым, давно обескровленным и проигранным. В результате, хоть большинство эмигрантов и стояло ближе к "Возрождению", у милюковских "Последних новостей", по форме более серьезно писавших о советской действительности и из коммерческих соображений, отводивших полномера "занимательной" информации, читателей было больше; "Возрождение" было делом убыточным, и так долго (пятнадцать лет) газета могла продержаться только благодаря одному человеку! Гукасову Абраму Осиповичу.

Этот человек относился ко мне с симпатией, давая мне возможность сохранять в "Возрождении" кажущуюся независимость, то есть не настаивать в каждом политическом очерке на неизбежности падения большевиков. Относился же он ко мне с симпатией, потому что считал меня журналистом "французской школы", значит, способным хоть немного развеять возрожденческую скуку, которую сам же он насаждал с кропотливой настойчивостью.

Гукасовская симпатия сыграла известную роль в моей жизни. В самой редакции она старила меня в привилегированное положение по отношению к большинству других сотрудников. Я был на виду в газете, и это — вначале по молодости, а затем по привычке — доставляло мне удовольствие. Создавая иллюзию независимости, гукасовская симпатия прикрепляла меня к "Возрождению". Это было дурное ее следствие. Но, как увидит читатель, гукасовская же симпатия в конце концов помогла мне встать на правильный путь. Впрочем, это произошло уже, так сказать, от обратного.

Поделиться с друзьями: