Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Еще черточки (выписываю из рассказа):

"После истории девицы Лимы следовала новая повесть: "Княгиня Вера и влюбленный телеграфист".

— Эта трогательная поэма только лишь иллюстрирована пером и цветными карандашами, — объяснял серьезно Василий Львович, — текст еще изготовляется…

Начало относится к временам доисторическим. В один прекрасный майский день одна девица по имени Вера получает по почте письмо с целующимися голубками на заголовке. Вот письмо, вот и голуби.

Письмо содержит в себе пылкое признание в любви, написанное вопреки всем правилам орфографии. Начинается оно так: "Прекрасная Блондина, ты, которая.." бурное море пламени, клокочущее в моей груди… [4] "

4

В своей книге, вышедшей уже после опубликования моих воспоминаний, М.К.Иорданская

передает еще некоторые черточки, заимствованные Куприным из быта моей семьи. В ее и моем изложении событий имеются некоторые, в общем несущественные расхождения. Все мной написанное о "Гранатовом браслете" было признано точным моей матерью.

Итак, и по Куприну, в домашнем альбоме сообщалось о влюбленном телеграфисте. Опять свидетельствую, что одно из писем его было действительно с целующимися голубками на заголовке, а мою мать в самом деле он иногда называл и "Блондиной".

Может быть, читателю будет интересно знать, что представляли собой все известные мне прототипы купринских персонажей.

Об отце я уже сказал. С княгиней Верой Шеиной мою мать роднит только то, что обе были красивы, да разве еще "покатость плеч, какую можно видеть на старинных миниатюрах". [5] Шеина — скорей замкнутая в себе женщина: такой образ, очевидно, казался Куприну более подходящим для объекта беззаветной страсти, разгоревшейся без всякого поощрения. Моя же мать до самого конца своей жизни была необычайно деятельной, жизнерадостной, подвижной и в Париже (где она скончалась в 1960 году) всецело посвящала себя помощи нуждающимся эмигрантам. В первую мировую войну она отправилась на фронт в качестве сестры милосердия, организовала и возглавила санитарный поезд и два отряда Красного Креста, работала в окопах во время боев и была награждена (очень редкий случай для женщины) георгиевскими медалями всех четырех степеней. Именно матери я обязан в первую очередь бодростью духа в трудные минуты и тем, что сохранил в эмигрантской трясине душевные силы для самого важного шага в моей жизни.

5

Портрет моей матери, равно как и портреты моего отца и моей тетки, переданы мной в ЦГАЛИ (ф. 1447), в Государственный литературный музей и в Даниловский народный музей Батюшковых и А. И. Куприна.

В отличие от моей матери, сестра ее, Елена Ивановна Нитте, во многом точно представлена Куприным. Тетка в самом деле была замужем за очень богатым человеком, который нигде не служил, в самом деле собирала всякую старину, в самом деле перешла в католичество. Как и купринская Анна Николаевна Фриессе, она унаследовала больше, чем сестра монгольскую кровь отца, и лицо ее тоже отличалось "довольно заметными скулами" и "узенькими глазами, которые она к тому же по близорукости щурила".

В лице Анны Фриессе Куприн создает любопытный образ: кокетство и "глубокая, искренняя набожность", очень декольтированные вечерние туалеты, а под ними… власяница. Тут налицо поэтизация действительных черт Елены Ивановны.

Жизнь и смерть моей тетки очень характерны, в них отразились многие свойства того социального круга, к которому она принадлежала.

Овдовев, она вышла вторично замуж за петербургского сановника из остзейцев фон Тимрота, статссекретаря Государственного совета (Репин тоже изобразил его на своей картине) и впоследствии сенатора. Три украинских имения приносили ей крупный доход. В дополнение к этим имениям она купила еще одно — небольшое, но с громадным домом-дворцом, в Курляндии, на берегу озера, где и жила летом, когда не уезжала за границу. Этот дом, как и огромная петербургская квартира на Фурштадтской, буквально ломился от старинной мебели, картин, редкого фарфора, хрусталя. Но в расстановке вещей, в общем убранстве покоев не чувствовалось личного вкуса, души. Всю жизнь моя тетка металась от религии к религии, от культа к культу: перешла в католичество, затем снова в православие, занималась спиритизмом, одно время была толстовкой. Назидательно говорила, что надо заботиться о народе, просвещать его. Но эти поползновения выражались у нее так. В Петербурге, как и в деревне, она собирала каждое утро в гостиной свою челядь — лакеев, горничных, поварят, кучеров, конюхов, судомоек, всем велела садиться и… прочитывала главу из Евангелия [6] . Прислуга смотрела на это как на очередную повинность, а гувернеры-иностранцы втихомолку посмеивались над Еленой Ивановной, Драма моей тетки, в конце концов, заключалась в том, что она ничего не научилась любить по-настоящему: ни Евангелие, ни старинные вещи, ни народ. Это была натура интересная, одаренная, ищущая смысл жизни и не находившая его в окружавшем ее мире, так что в общем моя тетка была глубоко несчастна. Так же примерно жила она и в эмиграции, во Франции, где благодаря браку дочери ни в чем не нуждалась и квартиру свою в Ницце, на самом берегу

моря, вновь обставила как антикварный магазин. Овдовев вторично и отчаявшись найти в своей жизни какой-то оправдывающий смысл, она в семидесятилетием возрасте покончила с собой, приняв большую дозу снотворного, которое, как выяснилось впоследствии, долгое время покупала в разных аптеках.

6

Совсем недавно я вспоминал об этих чтениях с одним из тогдашних слушателей, работавшим у моей тетки на куне, ныне советским генералом в отставке, который командовал на войне дивизией.

Дядя мой, Николай Иванович, прототип Николая Николаевича, брата княгини Веры, тоже верно обрисован Куприным в том, что касается его заносчивости, резкости и отсутствия такта. Николая Ивановича, в молодости очень красивого, я помню тучным, подчеркнуто осанистым, очень представительным человеком. Способный, даже одаренный, он также находился во власти тяготившей его душевной пустоты, которую, однако, как-то ухитрялся заполнить тщеславием.

Николай Иванович был не товарищем прокурора, как у Куприна, а служил в те годы все в той же Государственной канцелярии. Важность этого учреждения, с традициями, восходящими к Сперанскому, где все дышало помпезностью старого режима и где ему, молодому человеку, представлялась возможность ежедневно общаться с самыми высшими сановниками империи, пришлась по душе моему дяде. Чувствовал он себя там как рыба в воде и, несомненно, преуспел бы в Мариинском дворце (где заседал Государственный совет), не случись одного, совершенно неожиданного и крайне неприятного для него происшествия.

Старший брат его, Михаил, будущий ученый-экономист, в то время был близок к революционерам. Это, однако, не отражалось на отношениях между братьями: поглощенные своими интересами, они проявляли друг к другу полную терпимость.

Однажды Николай Иванович дал переписать какие-то бумаги Государственной канцелярии бедному студенту, рекомендованному братом. Студент принялся за работу, как вдруг к нему нагрянула полиция. Изумление полицейских, вероятно, не знало границ. Бумаги Государственного совета у человека, преследуемого за революционную деятельность!

Государственным секретарем был тогда пресловутый Плеве, который с такими делами не шутил. Он вызвал моего дядю и заявил ему:

— Преступления вы не совершили, и потому вам взыскания не будет. Рад вам сказать это.

Он сделал жест рукой и продолжал бесстрастно внушительным голосом:

— Но!.. Но Государственная канцелярия, которой я имею честь управлять, есть учреждение, столь близко стоящее к престолу, что чины ее, подобно жене Цезаря, не должны навлекать на себя даже тень подозрения. Предлагаю вам сделать соответствующий вывод из моих слов.

В тот же день Николай Иванович был отчислен от Государственной канцелярии "по собственному желанию". Это был для него большой удар, сильно повлиявший в дальнейшем на его характер. Пришлось перейти на службу в куда менее "блестящее" ведомство: министерство путей сообщения. Там он и достиг генеральского чина, возглавив в качестве директора канцелярию министра. На этом посту он стал подлинной грозой для своих многочисленных подчиненных и даже для начальников дорог, с которыми обращался точь-в-точь, как с каким-нибудь Желтым. Мне рассказывали, что за его спиной часто повторяли пушкинские стихи о Езерском, который был схвачен при Калке:

А там раздавлен, как комар, Задами тяжкими татар.

Накануне революции Николой Иванович заседал в Сенате. Активной роли он не играл, и это очень его тяготило. Ханское его властолюбие не находило выхода, и он старался отыграться иллюзиями, льстящими его тщеславию.

Помню, как он не раз заезжал к нам невзначай в своем гофмейстерском, сплошь спереди расшитом мундире, в ленте, покрытой орденами, как чешуей (он был до них большой охотник и набрал множество, особенно иностранных).

— В чем дело, почему такой парад? — недоумевали все.

— Не успел переодеться, я прямо из Царского, — тихо, но так, чтобы все его слышали, объявлял дядя.

Если были посторонние, родителям моим становилось неловко. "Из Царского" — это значило из Царского села, то есть от царя. Родители знали, что это вздор. Но время было такое, когда царь по совету Распутина или Протопопова то и дело перемещал своих сановников, так что кое-кто и впрямь мог поверить, что дядя неожиданно "вошел в силу".

После Октября Николай Иванович занялся самой сумбурной контрреволюционной деятельностью, напустил на себя вид конспиратора, намекал, что руководит важными "центрами", причем действительно участвовал в каких-то попытках освобождения Николая II и рисковал всем Во имя тщеславия. В дни, когда контрреволюция строила все расчеты на немцев, он забывал иной раз всякую конспирацию и, останавливая знакомых на Невском, хлопал себя по карманам пиджака:

— Вот здесь у меня письмо от генерала Гофмана, а тут от принца Рупрехта Баварского…

Поделиться с друзьями: