На диком бреге (С иллюстрациями)
Шрифт:
И хотя война шла в Германии, а от родины, где можно было узаконить брак, их отделяли земли двух государств, сумел серьезный сержант поставить дело так, что все самые разудалые батальонные сердцееды стеснялись приставать к черноокой полненькой симпатичной санитарке, фронтовой жене сержанта Олеся Поперечного.
Нога зажила. Олесь вернулся в свою часть. Теперь лишь изредка, больше по ночам, наведывался он «до жинки», и в короткие эти часы, украденные у войны, оба они мечтали о возвращении в родные места, в беленькую хатку с нахлобученной соломенной крышей, к родной, жирной украинской земле, к сельской жизни в колхозе, где после войны найдется дело и для его умелых рук и для ее накопленных в скитаниях по чужим краям сил... Ах, как они об этом мечтали, лежа обнявшись на пожухлой прошлогодней траве меж
Если бы сбылись эти мечты! А вышло ведь все по-иному. Верно, доехали Поперечные до колхоза, где люди ласково встретили молодую, уже ожидавшую потомства односельчанку, которую не чаяли и увидеть, и ее мужа, умельца на все руки. Родители Ганны умерли, но хатка, хотя и поразмыли ее дожди, еще стояла. Олесь мигом привел жилье в порядок, а сам определился к машинам, поломанным и растасканным за четыре года. Работы было по горло. И именно тут, где теперь было у них и жилье, и садок с вишнями, о которых они мечтали, а внизу, в лощинке, колхозный прудок под вербами, и гребля, на которой так хорошо посидеть вечером после работы, — Олесь вдруг стал встревоженным, нетерпеливым, нервным, как журавль перед отлетом. Заметно заскучал. А когда через день зашел к ним председатель колхоза и предложил ему стать бригадиром, он встал, будто для доклада начальству, и ответил:
— Ни, дядько Пэтро. Дякую. Тилькы мы йдэмо на Днипробуд. По справи своий, по дилу своему, по тэхници нудьгую.
Эти задумчиво произнесенные слова словно иглы вонзились тогда в сердце Ганны. До сих пор помнила она даже интонацию, с какой они были сказаны.
— Подумай, Олэсь, колгоспу люды дуже потрибны.
— Думав, дядьку Пэтро, голова вид дум трищить, а тилькы зруйнована нимцем моя хрэстыльна купэль, кому ж, як нэ мэни, и видбудувать...
С тех пор не висел подолгу этот коврик в хорошем, благоустроенном жилье. Едва успевала семья обзаводиться квартирой, мебелью, едва Ганна водружала его где-нибудь в уютном месте, над любимым своим креслом, как приходилось снимать, свертывать, увозить в неведомо что сулящую даль...
И хотя в землянке ей и удалось создать какое-то подобие жилья, о котором она мечтала, жизнь шла не так, как думалось ей на войне, где в огромной массе оторванных от дома людей ей посчастливилось отыскать своего Олеся. Раньше муж хоть домой приходил вовремя. А сейчас, когда с Урала вернулись его брат Борис и весь экипаж, а потом грянули холода, он возвращается поздно и так устает, что только кое-как поест да и спать... Ласкового слова не скажет, делами не поинтересуется. Ганна начинала ревновать мужа, как к женщине, к машине, поглощавшей все его внимание. Уже не раз, проснувшись среди ночи, Олесь видел жену в слезах.
— Что с тобою? Ну что, сэрдэнько?
— Ничего. Сон плохой видела. Спи.
Он засыпал, а ей было уже обидно и оттого, что он так легко успокоился, что, кажется, даже и не догадывается, а может быть, и не хочет догадываться о ее переживаниях. Все это Ганна старалась гнать от себя, а вот сейчас заветный коврик все разбередил...
— Опыт... Да пропади он, этот опыт! Самой поганой бабенке такой жизни не пожелаю... Опыт!
Сын и дочь с удивлением смотрели на плачущую мать, не понимая, что так ее взволновало, а парторг, будто не видя этих слез, сидел на корточках у печки, поправлял кочережкой с треском горевшие сухие лиственничные поленья.
— Хорошо все-таки у вас, дорогая Ганна Гавриловна, — сказал он, когда женщина, вытерев лицо, поправив волосы, но все еще нервно вздыхая, подошла к нему. — И отчего хорошо, и отчего уютно? Всё вы.
— Олесь это — я что? Он знаменитый, а мое дело маленькое — их всех обшить, обстирать, обштопать. Кто меня слушает? — В голосе еще звучала невысказанная обида, но собеседник, будто не замечая и этого, гнул свое:
— Сам-то я из села, так вот у нас в горах говорят: «Без мужа дом не покрыт, без жены вся семья непокрыта». Первый тост у нас, дорогая Ганна Гавриловна, старики за хозяйку дома, за мать пьют... Вот мы тут как-то по Зеленому городку ходили. Зайдешь в женскую палатку — чисто, койки под покрывальцем, на тумбочках салфетки, тепло. Рядом мужская — входить не хочется:
холод, грязь, сырость, вонь. Плакат висит на одном гвозде: «Развернем борьбу за чистоту и уют!» А под плакатом валяются в сапожищах на койках. Говоришь: вместо того чтобы развертывать борьбу, взяли бы веник да подмели. «Веника нет». Вон тайга, наломайте, сделайте. «Очень надо, пусть выдают», «Пусть уборщицу присылают». Знакомо это вам, дорогая Ганна Гавриловна?— Знакомо, Ладо Ильич... Сначала на стройках всегда так: народ пришлый, все ему чужое, то ли останусь, то ли удеру. Хорошо еще — тут холодно, а то клопов да тараканов поразвели бы...
— А нельзя ли начать без этого начала, а?.. Вот и пришел я к вам за опытом. Совещание у нас было по быту, так товарищ Литвинов говорил, будто бы вы к себе в землянку в обуви не пускаете, разуваются у вас гости, как в мечети.
— Да откуда он знает? — всплеснула руками Ганна. — Как в мечети... Да Федор Григорьевич у нас и не был.
— А вот и верно, — вмешалась в разговор Нина. — Ты же всегда меня учишь правду говорить. Она всех заставляет разуваться, а батько говорит: мама у нас чистёха.
— Видите, моя приятельница подтверждает, — усмехнулся Капанадзе, подмигивая девочке. — Вот и просим мы покорно вашу маму-чистёху позаботиться о других.
— С веником по палаткам пройти, плакатики развесить: включайтесь в поход, да? — В голосе все еще слышалось раздражение, но звучала уже и заинтересованность.
— Зачем с веником, дорогая Ганна Гавриловна, почему плакатики? А пример? Старик, то есть, извините, товарищ Литвинов сказал, что Ганна Гавриловна Поперечная у нас опытно-показательная жена.
— Неужели он так и сказал, не смеетесь?
— А батько говорит, что у нас мама самая коханая, — произнесла девочка.
— Нинка! — вспыхнула женщина. — Пошла бы к хлопцам в землянку, буквы пописала, а то болтаешь тут. — И, явно смущенная, ответила: — Уж что и сказать вам, Ладо Ильич... Ведь и так уж я, почитай, весь экипаж обстирываю, обштопываю. Только отвернись, сейчас эти мужики в жилье ужей разведут.
— Так, значит, поладили? — Капанадзе начал облачаться в свои меховые доспехи. — Ну, до свиданья, коханая, опытно-показательная жинка... До свиданья у нас в парткоме.
Скрипнув, хлопнула дверь, впустив морозный пар и запах тайги. Прохрустели, удаляясь по снегу, шаги. Потом в наступившей тишине донеслось отдаленное пение радио и ближе, отчетливей из-за ручья — голодное завывание зверя. Женщина задумчиво смотрела на коврик-гобелен, прибитый к сочащимся смолой бревнам, и черные глаза ее были встревоженны и печальны.
16
Существовал в дореволюционные годы в казахских степях этакий особый телеграф. Назывался он «узун кулак» — длинное ухо. С помощью его новости и сплетни, передаваемые друг другу встречными незнакомыми всадниками, с непостигаемой быстротой распространялись по огромным пространствам. Существует такой своеобразный узун кулак и на отдаленных стройках, где масса людей, связанных пока что лишь производственными делами, вынуждена жить в пустынных местах, в отрыве от больших городов.
И вот в разгар зимы, когда и в короткие солнечные дни и в длинные синеватые, усеянные колючими звездами ночи над огромным строительством стояли крутые клубы пара, по такому вот не познанному физикой телеграфу распространилась весть, что у начальника строительства крупные неприятности. Толком никто ничего не знал. Одни утверждали, что Москва рассердилась на Старика за то, что, отказавшись от барачного жилья, он сразу же вместе с сооружениями первой очереди принялся за город, замыслив его с подлинно социалистическим размахом — с проспектами, площадями, набережными, клубами, театром, стадионом и плавательным бассейном. Эскизные проекты ансамблей этого города в чертежах и объемные, исполненные группой молодых архитекторов макеты были выставлены в зале клуба. Паровое отопление в клубе еще не работало. Жизнь теплилась лишь в отдельных комнатах, отопляемых чугунными печками. Молодежь, набиваясь по вечерам в промозглый зал танцевать под радиолу, не снимая валенок и телогреек, рассматривала эскизы улиц, площадей — макеты будто бы летящих построек из бетона и стекла. Город только рождался, он не имел имени, но все уже звали его Дивноярск. И это звучало гордо.