На дороге
Шрифт:
И вдруг на глаза Дина навернулись слезы, он встал и, позабыв о дымящейся на столе еде, вышел из ресторана. Я решил, что он больше не вернется, но был так взбешен, что меня это ничуть не тревожило, — на мгновение я попросту спятил, и это обернулось против Дина. Однако от вида брошенной им еды мне стало грустно так, как не было долгие годы. Я не должен был этого говорить… он так любит поесть… Впервые он так бросает еду… Ах черт! Во всяком случае, этот его поступок говорит о многом.
Дин постоял на улице ровно пять минут, а потом вернулся и сел.
— Ну, — сказал я, — и что же ты там делал? Сжимал кулаки? Ругал меня, сочинял новые шуточки на предмет моих почек?
Дин молча покачал головой.
— Нет, старина, нет, ты очень ошибаешься. Если уж хочешь знать…
— Ну, рассказывай. — Все это я говорил, не поднимая глаз от тарелки. Я чувствовал себя последней скотиной.
— Я плакал, —
— Черт подери, ты же никогда не плачешь!
— Ты так думаешь? С чего ты взял, что я никогда не плачу?
— Да откуда у тебя такие смертные муки, чтоб плакать? — Каждое слово причиняло невыносимую боль мне самому. Всплывало наружу все, что я некогда затаил против своего брата: выплескивалась вся склочность, вся мерзость, что скрывалась до поры в глубинах моей гнусной натуры.
Дин снова покачал головой:
— И все же, старина, я плакал.
— Да ладно, бьюсь об заклад, ты так раскипятился, что просто не мог не выйти.
— Поверь, Сал, прошу тебя, поверь, если ты мне когда-нибудь хоть чуточку верил.
Я знал, что он говорит правду, и все-таки не желал взглянуть этой правде в глаза. А когда поднял наконец взгляд на Дина, то едва не окосел от жуткого заворота кишок. И понял, что я не прав.
— Ах, Дин, прости, старина, я еще ни разу так себя с тобой не вел. Что ж, теперь ты знаешь. Ты знаешь, что у меня больше ни с кем нет близких отношений — я попросту не умею их беречь. Все, что я имею, я сжимаю в кулаке, словно это зерна, вот только не знаю, где их посеять. Ну да ладно, забудем. — Святой мошенник приступил к еде. — Это не моя вина! Не моя! — сказал я ему. — Ни в чем, что творится в этом паршивом мире, моей вины нет, разве ты не видишь? Я не желаю, чтобы эта вина была, ее не может быть, и ее не будет!
— Да, старина, да. И все-таки ты должен мне верить.
— Я верю тебе, верю.
Такова печальная повесть о том дне, а вечером, когда мы с Дином отправились погостить у семейства странствующих сезонников, начались жуткие осложнения.
Двумя неделями раньше, во время своего денверского уединения, я жил по соседству с этими людьми. Мать была удивительной женщиной в джинсах, она водила по заснеженным горам грузовички с углем, чтобы прокормить детишек, их было четверо. Муж бросил ее несколько лет назад, когда они в жилом прицепе ездили по стране. В этом прицепе они путешествовали от Индианы до Лос-Анджелеса. После буйного веселья, обильной воскресной выпивки в придорожных барах, после громкого смеха и гитарной игры в ночи этот неотесанный детина скрылся вдруг в темном поле и больше не вернулся. У нее росли замечательные дети. Старший мальчик в то лето был отправлен в горный лагерь; очаровательная тринадцатилетняя дочь писала стихи и мечтала стать голливудской актрисой; ее звали Джэнет; остальные были малышами: Джимми, который ночами сидел у костра и со слезами на глазах выпрашивал не успевшую и наполовину спечься «картофку», и Люси, которая пыталась приручить червей, бородавчатых жаб, жуков — все, что ползает, — нарекала их именами и сооружала им жилье. У них было четыре собаки. Свою суматошную и счастливую жизнь семья вела на маленькой, недавно заселенной улочке, и лишь потому, что бедную женщину бросил муж, да еще потому, что они захламляли двор, они служили предметом насмешек для имевших свои понятия о приличиях полуреспектабельных соседей. Ночами огни Денвера, образуя громадное кольцо, устилали лежавшую внизу равнину, ведь дом стоял в той части Запада, где к равнине спускаются подножия гор, которые в первобытные времена омывались, должно быть, кроткими волнами безбрежной, как море, Миссисипи, сотворившими безупречно гладкие основания для таких островов-пиков, как Эванс, Пайк и Лонгз. Едва Дин попал в этот дом, как его, разумеется, прошиб пот восторга, особенно при виде Джэнет, к которой я ему заранее запретил даже притрагиваться, хотя запрет этот, быть может, и был излишним. Хозяйка была просто находкой для любого мужчины, да и Дин сразу же ей приглянулся, однако оба они были чересчур застенчивы. Она сказала, что Дин напоминает ей пропавшего мужа. «Ну просто копия… Вот это был ненормальный, скажу я вам!»
Все вылилось в буйные пивные возлияния в захламленной гостиной и шумные ужины, сопровождаемые ревом радиопрограммы «Одинокий скиталец». Неожиданные проблемы возникли, налетев на нас, словно тучи мотыльков: хозяйка — все звали ее Фрэнки — собралась наконец купить себе подержанную колымагу. Сделать это она грозилась уже много лет, но лишь на днях собрала недостающие деньги. Дин немедленно взял на себя ответственность за выбор машины и за улаживание вопроса о цене, планируя, разумеется, вспомнить стародавние времена и возить в горы школьниц. Бедная простодушная Фрэнки охотно соглашалась на что
угодно. Но едва они попали на стоянку и очутились перед торговцем, как ей стало страшно расставаться с деньгами. Дин тут же уселся на землю, прямо в пыль бульвара Аламеда, и принялся бить себя кулаками по лбу.— Да за сотню ты нигде лучше не купишь!
Он клялся, что больше ей ни слова не скажет, он ругался, пока лицо его не побагровело, он готов был даже впрыгнуть в машину и уехать — а там будь что будет. — Ох уж мне эти безмозглые переселенцы, ничем их не проймешь, полнейшие, невероятные тупицы! Как время действовать, так тут же паралич, страх, истерика, ничего они так не боятся, как того, чего хотят, — ну просто мой отец, снова отец, как вылитый!
В тот вечер Дин был очень взволнован, потому что договорился встретиться в баре со своим двоюродным братом Сэмом Брэди. Он надел чистую футболку и улыбался во весь рот.
— Слушай, Сал, я должен рассказать тебе про Сэма — он мой двоюродный брат.
— Кстати, ты отца еще не искал?
— Сегодня днем, старина, я ходил в буфет Джиггса, где мой отец частенько разливал бочковое пиво, он всегда был слегка под мухой, доводил хозяина до бешенства, а потом еле выползал на улицу… нету… зашел я и в старую парикмахерскую, что рядом с «Виндзором»… и там его нет… тамошний старик сказал мне, что, по слухам, отец сейчас в Новой Англии и работает — только представь себе! — в забегаловке для железнодорожников компании «Бостон и Мэн»! Но я ему не верю, за пятак они тебе любую небылицу сочинят. А теперь выслушай меня. В детстве Сэм Брэди, мой родной двоюродный брат, был и моим единственным кумиром. Он торговал контрабандным спиртом, что доставляли с гор, а как то раз они с его братцем затеяли во дворе потрясающий кулачный бой и дрались два часа, от чего женщины пришли в ужас и визжали как оглашенные. Мы с ним спали на одной кровати. Он один из всей семьи обо мне заботился. И вот вечером я снова его увижу, впервые за семь лет, он только что вернулся из Миссури.
— Ну и что ты задумал?
— Да ничего, старина, я только хочу узнать, что с моей семьей, не забывай, у меня есть семья, — а самое главное, Сал, я хочу, чтобы он напомнил мне кое-что из того, о чем я позабыл еще в детстве. Хочу вспомнить, очень хочу.
Никогда еще я не видел Дина таким радостным и возбужденным. Пока мы в баре дожидались его двоюродного брата, он успел посудачить чуть ли не со всеми представителями молодого поколения хипстеров и жуликов из центра и разнюхать все о новых шайках и последних событиях. Потом он навел справки о Мерилу, которая незадолго до этого была в Денвере.
— Когда я был помоложе, Сал, и бегал сюда, чтобы стянуть в газетном киоске мелочь на нищенскую порцию тушенки, у того косматого громилы, что стоит вон там, на улице, на уме были одни убийства, он только и делал, что встревал в одну страшную драку за другой, я даже помню его шрамы, и вот с тех пор он стоит на углу — годами стоит, го-да-ми, — и годы эти его в конце концов утихомирили и жестоко покарали, ныне он со всеми добренький, услужливый и терпеливый, он стал просто непременной принадлежностью этого угла, видишь, как бывает?
Пришел Сэм — жилистый кудрявый парень тридцати пяти лет, с натруженными руками. Дин испытывал перед ним благоговейный трепет.
— Нет, — сказал Сэм Брэди, — я больше не пью.
— Видишь? Видишь? — прошептал мне на ухо Дин. — Он больше не пьет, а ведь был когда-то самым последним пропойцей в городе. Теперь он вдруг ударился в религию — так он мне сказал по телефону, полюбуйся-ка на него, смотри, как меняется человек… ну и чудным же стал мой кумир!
Сэм Брэди относился к своему младшему кузену с явным недоверием. Он предложил нам проехаться по городу в его стареньком дребезжащем автомобильчике, где немедленно, без обиняков выразил свое отношение к Дину:
— Послушай-ка, Дин, я больше не верю ни одному твоему слову. Сегодня я приехал к тебе, потому что хочу, чтобы ты ради нашей семьи подписал одну бумагу. О твоем отце в нашем доме больше не говорят, мы не желаем иметь с ним ничего общего, да и с тобой, как ни жаль, тоже.
Я посмотрел на Дина. Он мрачно потупил взор.
— Да, да, — произнес он. Кузен еще немного повозил нас по городу и даже угостил шипучкой с мороженым. Несмотря ни на что, Дин забросал его бесчисленными вопросами о прошлом, тот удовлетворял его любопытство, и в какой-то момент Дин вновь едва не начал потеть от возбуждения. Ах, где же был в тот вечер его оборванец-отец? Кузен высадил нас неподалеку от унылых ярмарочных огней бульвара Аламеда, на углу Федерал-авеню. Условившись с Дином, что тот на следующий день подпишет бумагу, он уехал. Как мне жаль, сказал я Дину, что уже никто на свете в него не верит.