На гарях
Шрифт:
— Вот твердолобый-то! — ворчала та. — Уперся, шкалик! Прямо убила бы!
Тихон побрел за ними. Он тяжело дышал, но затягивался папироской с наслаждением.
Они молчали. Шли, не глядя друг на друга, как чужие.
Корову они загнали по широким сходням в кузов грузовика, и Клава, садясь в кабину, проговорила:
— Езжай сразу к мясокомбинату.
— А в ветлечебницу?
— Я еще вчера справку взяла, — ответила она. — Со слезами, но выпросила. Езжай.
К мясокомбинату они подъехали в самую жару, когда солнце беспощадно обрушилось на землю. Гудела раскаленная дорога, плавился и таял битум, прилипая к колесам.
У проходной их встретила женщина в белом халате. Она осмотрела корову, а потом
— Изо рта-то течет у нее… Как больная… Не болела?
— Не болела, — ответила Клава. — По такой жаре везли — вырвало бедную…
Приемщица отошла.
— Ну, вези! Уснул за рулем, что ли? — занервничала Клава.
Шофер газанул. А они молча шли следом за машиной.
— Собак-то куда? — наконец спросил Тихон.
— Черт его знает. С собой же в вагоне не повезешь, — отозвалась Клава. — Может, Харитоновна возьмет или Томка. Надо будет спросить у них. — И простонала: — Не могу я бросить их! Жалко ведь…
— И мне тоже, — признался Тихон.
Они опять замолчали. «Твердолобый, — с нежностью подумала она о муже. — Ведь как уперся, шкалик! С характером».
Грузовик вел их за собой. Они шли послушно, стараясь не глядеть на корову, всхрапывающую в кузове: она, заломив шею, тянулась к ним, казалось, вывернутыми ноздрями, красными и влажными, как арбузная мякоть.
Убойный цех… Здание из красного кирпича походило на городскую кочегарку: высокое, с пятиметровыми сплошными окнами, только без трубы и копоти.
Под дощатою крышей «привод» упирался в глухой забор, которым был обнесен мясокомбинат. Отсюда и подавали скот в убойный цех, как по конвейеру.
Перед «приводом», в загоне, трубили тощие коровенки и непородистые бычки, обалдевшие от зноя. Грязные и тихие, они бродили по открытому загону, тыкались мордами по углам в поисках клочка сена, но пусто было повсюду, забетонированная площадка парила, поливаемая мочой. Глухо. Зной. Стонет труба…
Цыганку спустили по сходням в загон, и она, сытая, гладкая прежде, не показалась хозяйке: точно исхудала в одно утро. Коровы потянулись к машине, не замечая чужачку, думая, что им подвезли корм. Но шофер цыкнул на них и поднял задний борт. Цыганка развернулась и стала с мольбой, неотрывно смотреть за хозяйкой, которая, охая и ахая, отдалялась от загона. «У-у!» — протянула корова, но хозяйка ускорила шаг, будто ее подстегнули, и не отозвалась никак на зов Цыганки. Даже не оглянулась.
«Так вышло… — думала она. — Я ведь никогда не сдавала скотину, а по чужому совету так поступила».
— Я побежала, Тихон, — бросила она мужу. — Ты хоть смотри, не проторгуйся тут без меня. Ради бога, не прошляпь ни копейки.
Тихон сунул в карман бумажки и с усмешкой посмотрел вслед супруге. Та, не оглядываясь, побежала к шоссе, на автобусную остановку. «Цоп! Эгей, цоп!» — доносилось до нее из-за высокого забора. И стонала, хрипела Цыганка, потерявшая свою хозяйку.
От внутренностей Цыганки Тихон отказался: «В трех ведрах не унесешь, — сказал он. — Да и не едим мы субпродуктов ваших». — «Не наших, а твоих!» — поправили его. «Тем более; родню нельзя кушать, и я не стану жрать родню».
Он вспомнил тот день, когда до обеда прождал Клаву с покупкой небывалой… А вышел навстречу, заволновался, осматривая корову, и что-то не так спросил. Тогда она ему влепила, женушка милая: «Че, не признал родню?» Конечно, не признал.
И вот, скатывая, как шинель, шкуру он вспомнил Цыганку. Глаза у нее были глупыми, и встречала она своих хозяев без особого подлиза: оторвется от кормушки, равнодушно посмотрит на Тихона, который волочет ей охапку сена, да опять — в кормушку… Но именно эта степенность, что ли, вызывала в нем невольное уважение
к корове. А зачем, спрашивается, ей суетиться? Она ведь чувствует, что о ней заботятся, и как бы оправдывает эту заботу: не ест для того, чтобы брюхо набить, а ест-жует, чтобы молоко дать. Степенная! Не суетится, как человек-проныра, а ведет себя с достоинством, как и подобает хорошей корове. Если выгнали попастись, так в определенный час сама подходит к воротам и — му-у! А за ней и теленочек приходит, а за ним и свиньи… Нет, коровушка — это пример всем; и собаки-то будто переняли ее неспешную походку — к подворотне идут не спеша, низко опустив голову, точно приглядываясь к земле, готовые слизнуть свежую травинку, если та наросла.Он побрел в бухгалтерию, куда его направили из цеха. Шкуру перекинул через плечо, как солдат скатку. Шел, шел да и задумался: «Шкура-то мне зачем? Малицу, что ли, из нее шить? Так ведь мы, неучи, сроду не сумеем выделать ее…»
Войдя в административное помещение мясокомбината, он поставил стоймя шкуру за дверь, а когда, довольный, вышел из бухгалтерии, то даже не вспомнил о ней.
Выпить ему «с устатку» не хотелось. Но помолодевшие березки, что распускались повсюду, напомнили вдруг ему о березовых вениках, о баньке, которую он любил. И так ему захотелось прямиком, никуда не заворачивая, ехать домой и затопить там баньку, что он даже о жене вспомнил с раздражением: черт возьми, ведь она ждет на рынке! Сроду у них все не по-людски… Ну, при чем здесь рынок-то? Сразу надо было домой ей отправляться…
28
Тихон должен был заехать за ней на рынок. Она сбегала на работу, сделала там все дела и вернулась в центр. Жарко было, душно. Поневоле пришлось толкаться возле автоматов с газированной водой. Выпила стакан, другой…
В ларьках распаковывали картонные коробки с рыбными пирожками, и вроде бы есть хотелось, но она все-таки отказала себе. «И так толстая, хоть на диету садись». Тихон часто поддевал ее по этому поводу: «Вот потеряешь страховую сумму, — говорил он, лукаво прищурившись, — и тебя отвезут куда следует, тогда и похудеешь сразу. Там, во сырой камере, веками испытанная диета». Шибздик, недомерок, а кусать любил всегда. Нынче чего-то притих… Скажешь: «Устала я, Тихон, ноги не несут…» — а он уж, бывало, с ухмылочкой желчной: «Конечно… Кто с этим спорит! С камвольно-суконного вернулась, отработала там две смены кряду». Не поймет, стервец, что и с сумкой набегаешься в поисках страхователей — жизнь не мила, глаза ни на что бы не смотрели, а тут еще надо корову подоить…
Нечаянно совсем наткнувшись в мыслях на корову, Клава чуть не разрыдалась. Но стыд, охвативший ее, как бы загнал внутрь эти слезы.
Больше всего было стыдно капитана Ожегова, соседей. Хвалилась перед участковым: что нам стоит дом построить!.. Мы все сможем, и врастем в эту землю, как колоды под гулкими наковальнями… Не вросли, не получилось… Обидней, что убегать приходится по-воровски: молчком, с оглядкой да на цыпочках, будто сзади в любой момент могли окликнуть их, скрутить и призвать к ответу. В чем грешны-то? Ни в чем вроде не грешны. Тогда почему бежите от людей? Разве не в этом домике справляли новоселье? В этом, в этом, и капитан Ожегов может подтвердить, что в этом…
Самое время переброситься на участкового и обвинить его во всех земных и небесных грехах. Так она и поступила. Сразу же припомнила, как Ожегов пришел к ним в тот день и отказался не только от застолья, но даже от стопки, которую был обязан осушить до дна. Побрезговал, значит… Он побрезговал, а у них с Тихоном все рухнуло. Стойки, тощие, как рыбацкие тычки, выдержали и несут на себе крышу, а вот они, Клава с Тихоном, подогнулись и идут в полунаклон, как тени: ноги — колесом, лицом — к земле, и страшно поднять глаза. Не украли ничего, никого не осрамили, а стыд не отпускает.