На грани веков
Шрифт:
О том, каковы дела в Риге, точных сведений получить было нельзя. Старым гарнизонным солдатам не довелось самим испытать поражения ни в Польше, ни на Украине. Они все еще считали русских сбродом лапотников, которые медлят лишь потому, что не решаются штурмовать сильную крепость. Храбрость шведских солдат позволяла горожанам чувствовать себя в безопасности, на валах вместе с королевскими мушкетерами виднелись зеленые и красные мундиры городской гвардии. Но русские генералы считали, что длительная осада и непрерывная артиллерийская пальба постепенно сломят выдержку рижан, — и не ошиблись. Двадцатого декабря взорвались пороховые погреба цитадели, причем погибло большое число людей. Но наибольших успехов русские добивались пожарами, возникавшими от бомб. В первый раз Рига горела двадцатого декабря, потом еще сильнее — четвертого января, когда пожар уничтожил аптеку и четыре купеческих дома. Пожары поменьше возникали почти каждый день, но их удавалось потушить в самом начале, тем не менее люди не знали покоя днем,
В середине марта из Полоцка по Двине прибыл в Юнгфернгоф генерал-фельдмаршал князь Меншиков со строгим наказом царя окончательно прервать всякую связь Риги с Дюнамюндской крепостью и морем, откуда шведы ожидали провианта и подкрепления. Возвели новые редуты и укрепили старые, кольцо укреплений вокруг города стянулось еще туже. С зимних квартир одна за другой стали прибывать основные части. Дивизия князя Меншикова расположилась ниже Риги, по обе стороны Двины, где находился новый мост с бонами и сторожевым редутом; дивизия князя Репнина осталась выше города, а полки генерала Аларта окопались за песчаными холмами и ветряными мельницами.
Все было подготовлено для решающего наступления, но тут в мае русское войско постигло непредвиденное и страшное бедствие. Из Пруссии через Курляндию в лагеря под Ригой ворвался мор. Люди покрывались страшными нарывами, их лихорадило, и через несколько дней они умирали. Весьма вероятно, что источник заразы находился в осажденном городе. Под горячими лучами весеннего солнца в жиже загаженной, заваленной разной дрянью речки Ридзини гнили отбросы, дохлые собаки, кошки и крысы, так что даже здоровые солдаты не в силах были долго находиться поблизости. Головокружение, тошнота и рвота вконец измотали их. Опасаясь попасть в кучу больных моровой язвой, люди перемогались до последнего. Когда ветер дул от города, из-за валов неслось такое нестерпимое зловоние, что казалось, воздух так и кишит заразой. Некоторые думали, что болезнь завозят мужики, — с последними крохами съестного и фуража они все чаще стали появляться на всех лифляндских и курляндских дорогах. Выставили заставы и никого близко не подпускали, даже отставших от полков солдат гнали прочь, как и беженцев, которые, спасаясь от бродячих разбойников, искали укрытия среди русского войска. По всем лагерям вокруг Риги слышались выстрелы. Это обозленные мушкетеры пристреливали изголодавшихся, шелудивых собак, но те, уже ничего не опасаясь, глядя остекленевшими, мертвыми глазами и принюхиваясь, даже по ночам, точно привидения, бродили вокруг лагерей, отыскивая какую-нибудь кость либо корку. Больных кидали на подводы вместе с умершими или умирающими и увозили в окрестные болота и леса. Изредка кто-нибудь из них чудом переносил болезнь и прибредал назад к лагерю, но караульные и этих не пускали; иному через ограду швыряли кусок хлеба, а тех, кто понастойчивее, просто расстреливали, чтобы не прикасаться к зараженным. И все же зараза косила людей до поздней осени. В трех русских пехотных дивизиях, в драгунских полках генерал-поручика Боура, в штабе, в обер- и унтер-офицерском составе и среди артиллерийской прислуги умерло девять тысяч восемьсот человек.
Зиму сосновские кузнецы протомились в лагере; только издали слышали они орудийную пальбу, но так и не видели ни одного шведа из Риги. В осеннюю гололедицу, когда по реке уже шло густое сало, все резервные полки из Юнгфернгофа были перевезены на плотах на ту сторону. Река у берега неглубокая, вплотную не пристать, шагов двадцать пришлось брести по воде. Мегису не повезло, он запнулся и упал, зачерпнул воды в сапоги и даже в ствол мушкета набрал, а выкарабкавшись на берег, еще заработал по шее от унтер-офицера. На берегу простояли часа два, а по дороге дул сильный южный ветер, — эстонец продрог, с месяц после того промаялся в горячке, изнемогал от кашля. Мартынь кормил его, как ребенка, с ложки, до того он ослабел.
Роту разместили где-то между Бауском и Балдоном в окрестностях Эккау. Тепла было вдосталь, только старые сосновые дрова шипели и страшно дымили с утра до вечера. Но с провиантом было очень скверно. Все дворы так подчищены, что даже соломы для подстилки не достать. Мужики поздоровее были либо угнаны в армию, либо разбежались по лесам. Бабы с ребятами и больные жили впроголодь,
порою солдатам же приходилось делиться с ними довольствием, чтобы только изо рта не вырывали. Снабжали войска на отдыхе как нельзя хуже: дороги разъезжены, мосты разрушены, возы с трудом, еле-еле пробирались вперед. Лежа в лесу ничего не подстрелишь — распуганная живность попряталась в глухомань. Мартынь еще держался, но Мегис после привольной жизни в Юнгфернгофском лагере и из-за болезни совсем отощал, до самой весны румянец у него так и не появлялся; по пути к Риге товарищам порою приходилось нести его ранец и ружье.Наконец их зачислили в полк, который должен был участвовать в боях, только не знали еще, когда и куда его пошлют. Уже второй день лежали они на песчаных холмах за ветряными мельницами и наблюдали бомбардировку Риги. Чаще всего палили с Петершанца. Тяжелые мортиры били не спеша, грозно ухая, метали они бомбы через Двину и валы в объятый мором и голодом город. Огонь с Петершанца отсюда не был виден, зато можно было лучше различить, как время от времени вздымались пронизанные алым пламенем черные клубы дыма на укреплениях правого берега в стороне Дюнамюнде. Русские все время пытались поджечь зажигательными снарядами суда, укрывшиеся в гавани Ридзини, но это никак не удавалось — снаряды, шипя, гасли в грязных водах речушки, только вонючий пар подымался оттуда, как из мыловаренного котла. Рижане отвечали довольно вяло, наверно, берегли припасы ко времени штурма.
Мегис лежал на теплом песке, растянувшись на животе, крепко стиснув руками ствол ружья. Гул нисколько его уже не тревожил, он ожидал одного: когда же, наконец, прикажут броситься наверх к мельницам и открыть стрельбу. На Александровских шанцах за Ригой только что установили какую-то особливо мощную пушку — от ее выстрела даже весь песчаный овраг дрогнул. У Мегиса усы защекотали губу, он, чмокнув, поднял голову и, прищурив глаз, поглядел, как слоистая туча дыма медленно взмыла вверх и обволокла колокольню церкви св. Иакова. Эстонец кинул взгляд на товарища, лежавшего рядом, и пошутил:
— Знать, рижане могут на колокольне колбасы коптить.
Мартыню было не до шуток. Уже второй день валяется он тут словно на угольях, грохот пушек будоражил его все сильнее, время тянулось невыносимо медленно. Казалось, вот-вот раздастся приказ кинуться на холм всем, кто сидел и лежал под холмом, почесываясь и тихонько негодуя на то, что заставляют тут торчать совсем зря. Никто уже не думал, почему и зачем они тут, — какие там размышления, надо драться и все, прогнать шведов, забраться на рижские валы. Мартыня раздражал молодой украинец, сонливо ворочавшийся с боку на бок, будто его определили сюда, чтобы как можно лучше прогреться на солнце. Он нимало не походил на солдата, измотанного долгими походами, — смуглый от природы, а не от весеннего солнца и ветра, как остальные, он выглядел очень молоденьким, с бесконечно добродушным, улыбающимся бабьим лицом, которое слегка портил нос, похожий на огурец. Вот он снова очнулся от дремы, лениво отогнал мух, наплодившихся на рижском навозе — потому, верно, и жалили так свирепо, — повернулся к латышу и поморгал глазами с мохнатыми ресницами. Почмокав губами, он вымолвил на своем языке, который кузнец понимал только наполовину:
— Добре пече… А все ж таки не так, як у Днипра. Там оно — ой, ой! Ой, як пече!
С величайшим недоумением Мартынь покачал головой.
— Не пойму, как ты спать можешь. Грохот, вся земля гудит, над Ригой черный дым стелется…
Темные глаза с усмешкой глянули на латыша.
— Хай ему стелется, на то вин и дым. Ты ще и войны не бачив?
Мартынь Атауга хотел сердито отрезать: не таким молокососам расспрашивать человека, который повоевал на своем веку с калмыками и татарами, но тот даже и не интересовался ответом — верно, от скуки просто хотел языком почесать.
— Необстрелянного — его враз видно. Гукне гармата — ух! Повалыть дым — ох! Ну що тоби с того, нехай воно гуркоче, где тэбе нема! А ты поспи трохи, дом згадай, дивчат, поки тэбе в пекло не пхнулы. Нехай сонце кожу припече, ось и не учуешь, як швед зачне смалыты.
Кузнец сплюнул.
— Говоришь так, будто невесть сколько провоевал! А дай бог, если самому годов двадцать будет.
Украинец снова взглянул, на этот раз уже насмешливо.
— Ще й по цьому необстрелянного видно — прикидуется ось яким умником, а розуму, что у горобца мяса. Мини, хлопче, було шестнадцять рокив, як нас швед пид Нарвою вздрючив. С того часу и дому не бачив. Литву, Польшу, Саксонию промаршырувалы; був бы тут мий батько, вин бы не дав сбрехаты: мэни аж за двадцять шесть. Ось воно як, голубчик, николы не считай другого молокососом або дурнем.
Мартынь прикусил язык.
— Так ты, выходит, уже лет десять воюешь?
— Та буде так. А поточнийше — один бис знае.
— Видишь ли, друг, а я всего одно лето, — ну, как тебе сказать, — за калмыками да татарами гонялся. А скажи-ка ты, как на душе бывает, когда из пушек начнут бить?
— Та нияк. Воны палять, и мы палим — не я и не ты, а ти, що у батарей. Тоби кажется, що палять прямо по тэбе, — так це пустое, ни тэбе вин не бачить, ни мэне, тильки в цю сторону бье. Звычайно, який раз и угодить може, ну як що, перехрестишься, то так же и в пятого, може и в десятого, и перед тобою, и за тобою. Це уже як выйде, и угадать це трудно, якого ж биса бояться. Чи бийся, чи ни — чому буваты, того не минуваты.