Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На храмовой горе

Щербакова Галина Николаевна

Шрифт:

А!!! Перехожу на другое. Совсем другое. На армию…

…которая меня шокировала.

Ну, не нравится мне мир, где молодые в обнимку с «узи» садятся в автобус, пристраивая его между колен, укладывая сбоку, подвешивая на крючок.

Ружье может выстрелить. Или должно?

Это не литературная реминисценция, это какой-то подкожный страх из детства.

Я всегда боялась вооруженных людей.

И никакой тайны, никакого «с чего бы это?». Ну, во-первых, я дитя войны и оккупации. Только вот ружья я стала бояться раньше. Еще до войны.

До сих пор в ушах крик Савельевны,

бабушкиной мачехи: «Застрелили! Застрелили! Застрелили!» Кричала она о своем сыне, арестованном перед самой войной, и моя молодая мама на этот приближающийся крик быстро «набросила крючок». Мол, нету нас дома. Нету! Крик бился в закрытые двери, в стекла, а бабушка теплыми ладонями закрывала нам с сестрой рот. До сих пор вижу над бабушкиной рукой огромные серые глаза сестры, в которых отсвечивали мои — карие. «Чертовки лупатые!» — бормотала бабушка.

Такая вот довойна…

А сразу после войны возле нашего дома стали ставить тюрьму. Тюрьма — это вышки, и дорога твоя — куда бы ты ни шел — обязательно идет мимо них, И вертухай свистит тебе вслед или бряцает затвором. Шутит. Дратует.

С тех пор ощущение в себе холодной дыры насквозь. Ощущение мишени, в которую попали.

Не разобраться сейчас, сегодня, кому нужна моя трусливая спина, чего она, дура, боится и сквозит, но норовлю, норовлю свернуть в подворотню, если рядом пропечатал шаг человек с ружьем.

И этого еще мне не хватало в Израиле! Ими кишмя кишит, хорошенькими, молоденькими мальчиками и девочками со своими стрелялками, на дуле которых у некоторых висят хвостики каких-то бывших сусликов.

Первая реакция — мне это неприятно, противно, я на дух это не переношу. Я как-то сразу инстинктивно становлюсь ярой арабисткой и внутренним голосом кричу: «Да что же вы так ощерились огнестрельным оружием, братья семиты?» Вот я вся кричу внутри, напрягаюсь, прогоняю с повышенной скоростью кровь по жилам и вдруг понимаю, что кричать — кричу, а сворачивать в подворотню — не сворачиваю и дырки в спине не ощущаю.

И такой вот раздрай внутри себя самой между первой сигнальной системой и второй воленс-неволенс заставляет переходить на какое-то другое понимание действительности.

Что-то не так — думай!

А пропо… Кстати… Вернувшись… Сходя на очередной митинг… Пройдя строй солдат с хорошими равнодушными родными мордами, ощутила забытое оледенение. Вернулась к ним. Вступила в душевный разговор. «Гуляй, мамаша, гуляй мимо», — услышала, и ничего больше плохого, никто затвором не щелкнул, никто не ударил, не обозвал («мамаша» ведь не ругательство, я вполне мамаша и бабушка). Но… даже после такого душевного общения спина моя не вскричала «отбой!». Спина моя при виде оружия завсегда к расстрелу готова.

Но это вернувшись…

А я еще там. В автобусе. Еду в Тель-Авив. Салон покачивает. Смотрят во все стороны автоматы, их владельцы чирикают про свое, им и в голову не приходит, что некоторые спины ощущают себя мишенями. И — о чудо! Им не приходит в голову — и спины перестают бояться.

Так неужели тот рязанский мальчик, что сказал мне «гуляй», где-то в своей глубочайше спрятанной подкорке допустил мысль, что не такое уж я породистое дерево на этой земле,

чтоб со мной разговоры говорить?..

Я думаю, что рязанский мальчик ни в чем не виноват. Просто в наше всеобщее воинское сознание не вложено слово «нельзя», и все. Они все хорошие, солдатики, но слова «нельзя» им не объяснили, потому что слово это не из устава строителя коммунизма-капитализма, а из устава под названием «Грех». А его просто у нас нет в обиходе, как бы ни опрыскивали все вокруг и около наши легкие на религиозный подъем батюшки. Мы не ведаем слова «нельзя», почему и живем в беспределе. Потому и страшно простому человеку и на улице, и в лифте, и в электричке, и темной ночью, и светлым днем. Нет у нас «нельзя», нет у нас «греха», а пока нет — так и будем деградировать.

У тех же мальчиков в автобусе эти понятия есть. Они для них изначальны. И их вооруженности не страшно, более того — от них идет ощущение защиты. И это главная особенность их армии.

И еще. Я даже не знаю, как это написать, чтоб русскому человеку было понятно.

Значит, так…

…если их солдат попал в плен…

…если ему грозит гибель…

…то…

…то он…

…может открывать секреты.

…потому что Израилю в сто раз важнее наиважнейшей военной тайны ее живой солдат.

Господи! Сколько людей зазря. Это я уже про нас. Сколько… Было даже опубликовано письмо одного урода, который черным по белому написал: «Подумаешь, гибнут в мирное время. Нарожаем». Ну что? Что? Какие слова сказать такому?

И звереешь: вот бы кастрировать его на Лобном месте! И хватаешься за голову, за сердце от стыда за себя же.

Господи! Прости меня.

Про разную беспредельную «дедовщину» после этого смешно говорить и спрашивать. Про железную дисциплину «встать-лечь» тоже. Они — защитники. Защитники главного — человека. Им в голову не приходит качать какие-то особые права для себя и топать ногами на тех, кто не вооружен. «Ужо, мол, я тебе покажу! Как, мол, стрельну!»

А тут так некстати для написания сих строк показали офицерское собрание в России. Господи! Чур, меня, чур! Это — защитники?! Эта малограмотная, нечленораздельно орущая масса — наша доблесть и честь?! Так ведь не только спиной холодеешь, глядя на макашовско-алкснисскую гвардию, холодеешь уже всем телом. И в глаз убьют, и в шею, и в живот. Потому как штатский человек вроде как помеха их жизни. Им давно и всегда все было «льзя». И война с Гитлером было очистила, да не до конца.

Вот такие у меня непатриотические размышлизмы о человеке с ружьем.

Я его боюсь. И — увы! — я не из головы выдумала эту бяку-закаляку кусачую. Баку… Тбилиси… Вильнюс… До того… Будапешт… Прага… Кабул… И всего-то… за каких-нибудь тридцать лет мирной — слышите меня? — мирной для нас жизни. Не слабо? Правда, не слабо?

А как они — мундирные — топали ногами на Андрея Дмитриевича Сахарова? Это что, можно забыть?

Но другое тоже нельзя забыть никогда. Как они пришли на защиту Белого дома. Про это знают все, а я вспоминаю то, чего, кроме меня, не знает никто.

Поделиться с друзьями: