На исходе дня
Шрифт:
Не очень мне приятно стоять перед ним этаким экспонатом для осмотра, однако я улыбался, слегка улыбался в ответ, и он вроде обещал благосклонность. Неужели не промчался метеор мимо, не растаял в космических далях?
— Дубок! И думать, верно, не смел, что будет у тебя такой, а, Винцас? — Он вглядывался в меня или в кого-то другого, что стоял, прикрытый моими широкими плечами, а может, и не стоял, не существовал, был только воображаемым. — Уж с ним-то, конечно, обо всем говоришь… Молодые, они на язык остры, любят критиковать, но они лучше, чище нас. А, Винцас?
— Извините, товарищ Казюкенас, — отец сунул ему ладонь — испугался, как бы не ослепила сына приблизившаяся комета? — Мне надо передохнуть и снова на
— До скорого, доктор, до скорого… — Казюкенас как-то смешался, сник, провожая нас, сделал шажок-другой к подъезду… А ведь это его ожидал лимузин с шофером, смахивающим на министра, это ради него, а не ради нас с отцом взлетали и совершали посадки воздушные лайнеры, рассекая во всех направлениях сжавшееся в комочек пространство планеты.
Я было вернулся, но отец решительно повлек меня за собой, чего обычно не делал. Казюкенас задумчиво зашагал по улице, поблескивая на солнце простроченной сединой шевелюрой, а машина, словно привыкшая к капризам хозяина огромная черная собака, медленно двинулась следом.
Поднялись к себе, в квартире запах запустения и одиночества. Затхлость. Не появись вдруг кто-то чужой, и не заметили бы, а тут паутина по углам вылезла, пыль… Дангуоле, пока мы у подъезда топтались, успела бы навести порядок — любит она спешные уборки, нежданных гостей. Видишь, как хорошо отсутствовать? Начинают по тебе скучать, любые твои минусы в плюсы превращаются… И отец вел себя необычно — не поддался, а уж как его этот Казюкенас умасливал, как в душу лез. Нет, он от своих привычек не откажется: хотя уже полдень, сейчас разденется и шмыг в постель, четверть часа будет лежать на спине с лицом счастливого дитяти. Поморгав, сомкнутся веки, и поплывет он в дальний, одному ему известный запив, где кто-то смажет ему поскрипывающие суставы, зарядит подсевший аккумулятор, и врач Наримантас, принесенный обратно белопенными волнами, вновь станет молодым и красивым, то есть отдохнувшим и годным для труда в операционной и палатах. Отключится на пятнадцать минут от всего на свете и будет неутомим до вечера. А ведь всего мгновение назад, чуть не опалив его, пролетела рядом комета…
Как и всегда, тщательно сложил брюки, аккуратно повесил их на спинку стула, зевнул, отдавая дремоте обмякшее тело. Басовито загудела пружина матраца, подбородок нацелился в потолок, напряглись и опали жилы на шее и висках, насупленные брови разгладились, прикрывая все заботы мягкой тенью. Ничто не могло заставить его отказаться от многолетней привычки — ни погода, ни настроение, ни смена сезонов, разве что затянувшаяся операция. Мог уснуть, хоть рядом из пушек стреляли бы. Дангуоле считала, что это еще одно доказательство его бесчувственности.
— Отец, а кто этот франт?
Наримантас уже было уплыл в сон, его уже несла ласковая волна, и вдруг, словно утопленник, застрял в камышах.
— Какой франт?
Брови снова сползлись, приоткрылся правый, налитый усталостью мутный глаз.
— Да этот, что внизу был.
— Казюкенас?
— Вот-вот, товарищ Казюкенас.
— Так. Больной. Дашь ты мне вздремнуть?..
Уже оба глаза краснели, точно в горячке. Наримантас безнадежно цеплялся за свой тающий в тумане залив.
— Больных много, отец…
— Тебя что интересует? Кем работает? Я и сам толком не знаю. Какая-то шишка: начальник управления, генеральный директор… И сколько он зарабатывает, не справлялся…
— О его болезни ты лучше информирован?
— Это тебя не касается.
— Предрассудок, отец!
— Для тебя предрассудок, для меня убеждение.
«Скажи только, он как, средней тяжести больной, тяжелый или очень тяжелый?»
— Не пойму, Ригас, что ты пристал! — Отец присел на кровати, делая вид, что хочет зевнуть. — Кто тебе этот Казюкенас? Дядя, которому в наследники метишь?
В самом деле, кто? Ни он
тебя в лайнер какой-нибудь «Сабены» не возьмет, ни жареной кабанятиной у костра угощать не станет… Разве что поможет выкрутиться, если этот кретин Викторас, спасая шкуру, начнет топить… И только?— А на кой черт он тебе, этот генеральный? Поделись. Не совсем вроде я тебе чужой, хоть и непохож, по словам Казюкенаса…
— Заткнись! — прикрикнул Наримантас. — Человек тяжело болен, а ты…
— Вот и попался! Профессиональная тайна — тю-тю! Врачебная этика и так далее… Нет, без шуток, давно знакомы?
Отец поджал ноги, ноги немолодого, скорее уже старого человека с набухшими венами. Ясно, он охотно бы махнул сейчас в больницу, подальше от меня, от Казюкенаса, даже не пожалел бы своих не вкусивших привычного отдыха ног.
— Мы из одного края… Земляки, как говорится.
— Не понимаю.
— Ну, из одного района. Все еще не сообразил? В одной волости росли, в одной школе учились.
— Так он твой школьный друг?
— Друг? — Наримантас даже поморщился.
— Враг?
— Тебе что, сюжет нужен? Погляди лучше на витрины ГАИ, вот где сюжеты! Это же смешно, сынок, — Наримантас попытался изобразить смешок, — спрашиваешь у врача, не враг ли ему больной!
— Все ясно. Благодарствую за информацию.
На самом деле ни черта мне ясно не было. Вероятно, и ему тоже. Не пристань я, он бы давно уже посапывал и блаженно пил из бездонного колодца времени свои четверть часа передышки.
В голове толпилась уйма вопросов, скажем, таких:
«А не доводилось ли вам служками у одного алтаря ходить?»
«Может, в одну девушку влюблены были?»
«А не изобретали вы, часом, на пару новое горючее для моторов вместо бензина?»
Только воздержался я от этих вопросов, остановили сурово поджатые губы отца. Он поспешно одевался.
— Ригас, милый! Как чудесно, что ты дома! Всю дорогу гадала, застану ли. Так волновалась, так волновалась!
Вместе с Дангуоле врывается в квартиру вихрь восклицаний, запахи свежего сена и дорожной пыли. Ее лицо и одежда покрыты этой пылью, у подъезда подрагивает «газик», мотор не заглушен, на борту у него фантастическая надпись: «Киносъемочная». Мать бросается целовать, я пытаюсь сбить неумеренную радость зевком. Даже не по себе, неужели еще могу так по-ребячьи радоваться? Ведь урчание мотора внизу свидетельствует, что из плена ширей и далей вырвалась наша Римшайте-Наримантене очень ненадолго. Ошпарив дыханием, огладив меня глазами и загрубевшими ладонями, она засучивает рукава — думает за несколько минут привести в порядок то, что начала разрушать еще сама, а уж мы с отцом догромили до конца? Со смехом и слезинкой, кто его знает, может, и насильно выжатой, но красиво поблескивающей на длинных ресницах, она мечется из спальни в мою комнату, в нашу маленькую гостиную, в кухню. Словно порыв ветра, все сметает, переворачивает и выстраивает заново по каким-то ей одной ведомым законам целесообразности. Наш беспорядок должен превратиться в ее беспорядок — вот к чему она стремится, подобным идеализмом, по-моему, страдает половина человечества, желающая добра другой половине…
— Ах, мальчики мои, мальчики! Вы даже не знаете, какие же вы замечательные! Держите экзамен на пятерку! Ну, с минусом… Факт, от голода и жажды не померли… Кефир! Фу, трехлетней давности! И колбасы на целую роту накупили… А тут что? Господи, везде грязное белье распихано! Разве это хорошо? Нехорошо! И о чем вы только думаете, мальчишки мои дорогие?! — Она ловит мою кислую улыбку и продолжает воинственно, нападая уже не на сына, а на отсутствующего главу семьи: — О чем думает отец? Трудно, что ли, собрать и отнести в прачечную после работы? Прогулялся бы, проветрил бы легкие, всякими ядами в своей больнице дышит… Соединил бы приятное с полезным. Интересно, чем он занимается, когда приходит домой?