На край света. Трилогия
Шрифт:
На горизонте ненадолго появился парус, и я вознес краткую молитву за наше благополучие, кое в руцех Божиих.
Спокойствие офицеров и матросов помогает мне сохранять самообладание, хотя, впрочем, любовь и забота Спасителя — вот якорь, куда более надежный для меня, чем любой якорь на судне.
Посмею ли я признаться: когда неизвестный парус ушел за горизонт — а весь корабль так и не появился, — я поймал себя на суетных мечтаниях — будто корабль напал на нас, и я свершил героическое деяние — не из тех, которые пристали служителю Церкви; будучи в летах самых юных, я мечтал порой стяжать славу и богатство, сражаясь вместе с Героем Англии. [37] В сем простительном прегрешении я быстро покаялся. Ведь герои окружают меня со всех сторон и для них-то я и должен совершать богослужения. Я почти желал битвы — ради них! Они честно несут свою службу, бронзовые от загара; их мускулистые торсы обнажены, буйные кудри собраны в косы, штаны облегают сильные ноги и расширяются внизу, словно ноздри жеребца. С легкостью взбираются они на высоту сто футов. Не верь, прошу тебя, россказням недоброжелателей и дурных
37
Нельсон, Горацио (1758–1805 гг.) — прославленный английский адмирал.
Я должен дать тебе представление о нашем небольшом обществе, в котором мне предстоит жить неведомо сколько месяцев. Мы, то есть публика, так сказать, благородная, имеем резиденцию в задней части судна. По другую сторону шкафута имеется стена, а в ней — два проема с лестницами, или, как здесь говорят, трапами. Тут обитают наши славные матросы, а также пассажиры сортом пониже: переселенцы и тому подобное. Над всем этим возвышается еще одна палуба — полубак, а дальше — удивительнейшая вещь: бушприт. Ты, подобно мне, привыкла считать, что бушприт (помнишь корабль в бутылке у мистера Вэмбри?) — это палка, которая торчит с переднего конца корабля. Так вот, должен тебе сообщить: бушприт — мачта не хуже прочих, только расположена она почти горизонтально. Имеются на ней и реи, и штаги, и даже фалы. Скажу более — если другие мачты напоминают огромные деревья, по ветвям коих карабкаются наши отважные моряки, то бушприт можно уподобить дороге, крутой дороге, по которой они ходят, а порой и бегают. В поперечнике бушприт более трех футов. И прочие «палки» — мачты — именно такой толщины. Самого толстого бука в лесу Сейкера не хватит на эдакую громадину. Когда мне приходит на ум, что напавший враг или, что еще ужаснее, силы стихии могут сломать их с той же легкостью, с которой мы обрываем морковную ботву, меня охватывает ужас. Боюсь я, конечно, не за свою жизнь. Это ужас перед величием огромной военной машины и еще одно необычайное ощущение — трепет перед природой существа, чье желание и долг — управлять такими громадинами во славу Бога и короля. И разве у Софокла (древнегреческий драматург) хор, обращаясь к Филоктету, не напоминает ему о том же самом?
Воздух теплый, порой жаркий, солнце ласкает нас горячими лучами. Если не проявить должной осторожности, такая ласка может и с ног свалить! Даже сидя здесь, я чувствую на щеках тепло солнечных лучей. Небо сегодня с утра было лазурно-голубое, и безбрежный океан, покрытый белыми барашками, ничуть не уступал ему голубизной. Я почти возликовал от такого зрелища, и оттого, как кончик бушприта — нашего бушприта! — выписывает круги над четкой линией горизонта.
* * *
На следующий день.
Я значительно окреп и уже могу принимать пищу. Филлипс говорит, что скоро я окончательно поправлюсь.
Погода несколько переменилась. На смену вчерашней яркой лазури пришла белая дымка; ветер слабый, а то и вовсе пропадает. Бушприт — раньше стоило мне неосторожно бросить на него взгляд, как у меня делались приступы морской болезни, — словно замер. С той поры, как сокрылись за волнами берега нашей отчизны, окружающий мир переменился не менее трех раз. Где, вопрошаю я, леса и тучные нивы, где цветы и серая каменная церковь, в которой мы с тобой всю жизнь молились? А церковное кладбище, где упокоились наши дорогие родители, точнее, земные останки наших дорогих родителей, нашедших, несомненно, должную награду на небесах? Где все те сцены, кои были важнейшей частью твоей и моей жизни? Подобные вещи не подвластны человеческому рассудку. Есть нечто материальное, твержу я себе, что связывает место, где я был раньше, и место, где нахожусь теперь, подобно тому, как дорога соединяет у нас Верхний и Нижний Комптон. Разумом я все понимаю, а сердце мое не находит покоя. Я упрекаю себя, говоря, что Господь наш находится здесь, равно как и там, а вернее всего, наше «здесь» и «там» для Его взора — одно и то же место.
Я снова выходил на палубу. Белый теплый туман стал еще гуще. Видны лишь очертания людей. Корабль остановился, паруса обвисли. Шаги мои звучали неестественно громко; я старался не обращать внимания. Никого из пассажиров я не встретил. Корабль ничуть не скрипел; отважившись выглянуть за борт, я не увидал ни волн, ни даже легкой ряби. Итак, я пришел в себя, но едва-едва. В этом горячем мареве я провел всего несколько минут, как вдруг по правую руку от нас сверкнула в тумане и вонзилась в воду белая молния. Одновременно прогремел и гром, от которого у меня зазвенело в ушах. Прежде чем я развернулся и ударился в бегство, раздались один за другим еще несколько раскатов и полился дождь… я чуть не сказал «рекой». Но тут словно и вправду собрались воды со всей земли. Огромные капли отскакивали от палубы чуть ли не на ярд! От поручней, где я стоял, до коридора было рукой подать, но я успел весь промокнуть. Я разделся, насколько дозволяло приличие, и, в изрядном потрясении, сел за это письмо. Уже четверть часа — жаль, у меня нет хронометра! — дождь так и льет, струи так и хлещут по палубе.
Теперь буря громыхает в отдалении.
Судя по свету, проникающему в каюту из коридора, выглянуло солнце. Подул легкий ветерок — и вот слышится поскрипыванье, журчанье, плеск. Я сказал, что выглянуло солнце — но оно тотчас же и закатилось.
У меня же помимо ярких воспоминаний о
пережитом испуге осталось не только ощущение Его ужасной силы и могущества Его творения, а еще и мысль о крепости нашего корабля, отнюдь не о его хрупкости и уязвимости! Я думаю о нем, словно об отдельном мирке, небольшой вселенной, где протекает наша жизнь и где мы получаем награду или кару. Надеюсь, в этой мысли нет ничего нечестивого. Мысль странная и неотвязная. Она не оставляет меня; ветер стихает, и я решил опять выйти. Наступила ночь. Не могу тебе описать, как высоко к звездам вздымаются наши мачты, сколь безбрежны наши паруса, и как далеко внизу колышется темная посверкивающая вода. Я замер у поручней, и не знаю, сколько так прошло времени. Пока я стоял, пролетел последний порыв ветра; блеск воды и звездное небо сменились пустотой и мраком. Настоящее таинство. Это напугало меня; я отвернулся и увидел едва освещенное лицо штурмана Смайлса. По словам Филлипса, Смайлс после капитана второй, кто отвечает за навигацию корабля.— Мистер Смайлс, скажите, какая здесь глубина?
Как я уже убедился, штурман — человек странный. Он склонен к долгим размышлениям и созерцанию. Его имя [38] ему подходит, ибо манерой задумчиво улыбаться он отличается от своих товарищей.
— Кто знает, мистер Колли.
Я принужденно рассмеялся. Штурман подошел ближе и стал всматриваться мне в лицо. Ростом он даже меньше меня, а я, как ты знаешь, никоим образом не великан.
— Наверное, миля, а то и две — как знать? Можно бы и промерить глубину, но мы не меряем. Нет необходимости.
38
Smile (англ.) — улыбка.
— Больше мили!
Меня одолела вдруг слабость. Мы подвешены меж твердью, сокрытой под водами, и небом — подобно ореху на ветке или упавшему в пруд листу. Не могу передать тебе, дорогая сестра, ужаса, который я испытал, а точнее, странного чувства: мы, живые создания — и здесь, где не место человеку!
Нынешней ночью я писал при свете весьма дорогой свечи. Мне, как ты знаешь, следует проявлять крайнюю бережливость, однако иного выхода не было, и хотя бы за этот расход меня следует простить. Именно в таких, как у меня, обстоятельствах — пусть даже человек в полной мере пользуется утешением, которое дает ему религия и позволяет его натура, — так вот, именно в таких обстоятельствах человеку нужен товарищ. Однако дамы и господа в этой части судна отвечают на мои приветствия без всякого радушия. Сперва я думал, что они ведут себя по пословице: «Пастыря не чурайся, но лишний раз ему не попадайся». Я снова и снова расспрашивал Филлипса, да, видно, напрасно. Откуда ему знать про обычаи сословия, к коему он не принадлежит? Он пробормотал лишь, что по народному поверью священник на корабле все одно что женщина на рыбацком судне — приносит несчастье. Однако столь примитивные и предосудительные суеверия отнюдь не свойственны нашим дамам и джентльменам! Это не причина. Вчера мне показалось, будто я отыскал разгадку их непонятного ко мне пренебрежения. Среди нас есть знаменитый, или, скажем, известный вольнодумец, некий мистер Преттимен, сторонник республиканцев и якобинцев. Большинство относится к нему с неприязнью. Он невысок и коренаст. Его лысую голову обрамляет беспорядочный ореол — сколь неудачно, однако, я выражаюсь! — беспорядочная бахрома каштановых волос, свисающих на шею ниже ушей.
Мистер Преттимен яростно жестикулирует, что происходит, вероятно, от хронического негодования. Дамы помоложе его избегают; единственная, кто его поддерживает — мисс Грэнхем, дама зрелых лет и, как я полагаю, убеждений достаточно твердых, чтобы выстоять под жаркими аргументами этого господина. Есть здесь также одна молодая леди, мисс Брокльбанк — выдающейся красоты; о ней больше писать не стану, а то ты решишь, что я лукавлю. Она-то по крайней мере смотрит на твоего брата без недоброжелательства. Правда, ей приходится уделять много времени своей больной матушке — та страдает от морской болезни еще более меня.
Напоследок я приберег рассказ о молодом человеке, с которым надеюсь — и молюсь об этом! — подружиться в путешествии. Он настоящий аристократ и обладает врожденным великодушием и благородством. Несколько раз я набирался смелости и приветствовал его, а он вежливо мне отвечал. Его пример может воздействовать на прочих пассажиров.
* * *
Сегодня утром я еще раз выходил на палубу. Ночью дул ветер, и мы слегка продвинулись, но теперь опять тихо. Паруса обвисли, в теплом воздухе стоит дымка, даже пополудни. И снова, и с той же пугающей внезапностью мелькнули в тумане вспышки молнии — ужасные в своем неистовстве.
Я забился в каюту с сильнейшим ощущением нашей беззащитности перед сими ужасными явлениями, и ко мне вернулось чувство, будто мы висим над водяной бездной, отчего у меня едва достало сил сложить руки для молитвы.
Однако мало-помалу я пришел в себя и обрел мир, хотя вокруг все так и бурлило. Я напомнил себе — и это следовало сделать раньше, — что одна добрая душа, одно доброе деяние, добрая мысль, и более того, прикосновение Благодати Господней, сильнее, нежели все бесконечные мили струящегося тумана, и влаги, и ужасающего простора, и угрюмого величия океана. Конечно, подумал я с некоторой неуверенностью, люди скверные в своем невежестве испытывают здесь лишь страх смерти, в каковом пребывают по причине собственной греховности. Видишь ли, дорогая сестра, необычное окружение, слабость, проистекающая от моей затянувшейся морской болезни, врожденная робость, заставившая меня замкнуться в своей раковине, — все вместе произвело во мне нечто наподобие временного нарушения рассудка. Я даже принял крик какой-то морской птицы за вопли мятущейся души, из тех, о коих упоминал. Я смиренно возблагодарил Господа, за то, что он дал мне осознать мое заблуждение, прежде чем я полностью в оное уверовал.