Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Там, в оранжерее, под центральным провалом, впускающим поток снега, и встретился Ивашов с графом Турчаниновым. Граф после короткого сомнения вдруг обнял Ивашова как брата и разрыдался у него на плече, повторяя одну и ту же фразу:

— Она умрет, она умирает, — почему-то по-французски, словно драматическое событие содрало с него наносную русскость, обнажив чисто дворянскую душу. Кстати, трудно понять, жену или коллекцию граф имел в виду.

Петр Сергеевич не знал, что отвечать, почему-то был уверен — хозяйка не умрет, но не соглашаться с горем хозяина ему казалось невежливым. Чем бы это кончилось, сказать трудно, но тут Ромуальд Северинович взял графа за плечи, обмотанные несколькими шалями, и увел внутрь дома, то шепча успокаивающие

слова ему на ухо, то отправляя трезвые команды Сивенкову, матерно кряхтевшему и облизывавшему окровавленные пальцы там, на крыше. Вел пан Порхневич себя хоть и плавно, но слишком по-хозяйски. Как будто не только отчаянный Сивенков, но и сам снегопад находится у него в ведении.

В последний вечер перед отъездом Ивашов и Ромуальд Северинович пили чай в конурке юриста. После его убытия здание тут же переименовали в «школьный дом» — так он и будет называться до того самого момента, как его спалят огнеметы.

Завершив все свои дела во Дворце, пан Порхневич перешел к замыслу, связанному с петербургским вояжем юриста. Они уже в общих чертах обговорили, что Витольд, сумевший присоединить к своей природной смышлености и некоторое количество причудливо скомбинированных знаний, поедет с Ивашовым. И тот отдаст мальчика в приличное учебное заведение для таких вот мальчиков. Решение вызрело не разом, а проросло из сложного мыслительного цветника в голове неугомонного полу­шляхтича.

К этому решению Ромуальда Севериновича подтолкнуло письмо, явившееся за месяц до того из Минского архива при канцелярии градоначальника, с уведомлением, что никаких письменных следов, означающих, что семейство Порхневичей будто бы имеет благородное происхождение, там нет. Ромуальд Северинович был этому не рад, но был к этому готов. Уже много десятилетий шла борьба рода Порхневичей с немотой и косностью бюрократического архипелага. Тлела искра надежды, что все же где-то, в каком-нибудь пыльном шкафу, под каким-нибудь спудом отыщется нужная кучка букв, из которых можно будет возжечь устойчивое пламя славы, предвкушаемой куда более сотни лет. Как рачительный хозяин не кладет все яйца в одну корзину, так Ромуальд Северинович не направлял все свои надежды по одной дорожке. Упирается Варшава, коснеет Вильна, темен Минск — выстрелим в сторону самого Санкт-Петербурга. Выучившийся сын Витоля или докопается до зарытого под тяжкими бумагами источника польской гордости, или выйдет в петербургские силачи сам.

Ивашову это предложение первоначально показалось просто диким. Он, человек и себя-то психологически обслуживавший с трудом, каждый день будто на краю бездны, а тут ему на горб романтической крылатки хотят навалить еще мешок с колониальным товаром! Но волна и дамбу промывает, постепенно юрист стал привыкать к мысли, что вернется домой не один. Пока это казалось далеко, то было и не так уж страшно, а когда подступило ко дню, то куда уж деваться. Он написал матушке, упреждая удивление и душевные ахи, но странным образом ничего очень уж страшного в ответ не последовало. Видимо, мадам Ивашова решила, что сын ее на манер английского офицера ост-индской компании явится домой с каким-нибудь арапчонком.

Со временем Петр Сергеевич — чем ближе к отъезду, тем он настоятельнее требовал, чтобы его называли по имени-отчеству, поражение в правах кончилось, — сделался даже энтузиастом этого плана. Ему тихо льстило, что он станет водителем этого молодого характера на новых, цивилизованных территориях. Ромуальд Северинович, наоборот, даже стал разыгрывать некоторую сдержанность в отношении этого плана: мол, да, первый камень в пруд этой идеи бросил он, но, как знать, какие будут от него круги, стоит ли так уж дерзать.

Петр Сергеевич горячо оппонировал: нельзя зарывать искру, может быть, какого-нибудь даже дара в родимой, но бесперспективной ботве, такому толковому пареньку, как Витольд, нельзя оставаться в глуши — зарастет бурьяном родник разума. Надо двигаться в большие

университетские центры.

Польщенный Ромуальд притворно отмахивался:

— Зачем нам, здесь приживется, и дел тут не переворочать.

— Занижаете, занижаете, Ромуальд Северинович, горизонт сына своего, а он, может быть, птица иная, не здешнего леса житель. Образование, только оно по-настоящему выявляет все высокое предназначение человека.

— Испортится он на городских диванах.

Петр Сергеевич возмущенно вскакивал:

— Кто? Витольд? Не таков, не таков, он со стержнем.

— Стержень — пока дома сдержан, а там пойдет финтить.

— Не понимаете вы Витольда. Я сам его учил.

Ромуальд только усмехался:

— Не перехваливайте, зря это. Витольд сынок крепкий, но великан только для здешних краев. А в городе он сотрется.

— Вы Тиглатпалассар какой-то. Сами же предложили. Капризничаете!

— Хоть как ругни, а сын — моя натура. Не может человек выпрыгнуть из своей земли, из своего племени и всех житейских завязок.

— Но вы-то сам!

— Что я?

— Когда я только приехал, вы на каком языке говорили хотя бы, к примеру, — и понять было нелегко. А теперь речь у вас, можно считать, столичная.

Ромуальд Северинович не удержал усмешку, ее можно было принять за самодовольную:

— Так я годами с графьями беседы веду — обтесался, приноровился.

— Так и Витольд пообтешется.

— А по-польски я говорю еще лучше, — усмехнулся Ромуальд в усы.

Петр Сергеевич не услышал этих слов, продолжая убеждать собеседника, что он должен дать сыну столичный шанс. Акцент — это тьфу, сдует его как ветерком, стоит оказаться ему на невском берегу.

Надо сказать, что Петербург не был для белорусов чем-то запредельным и сверхъестественным, какой-то Америкой. С середины девятнадцатого века грамотные местные люди тянулись именно в столицу династии и империи, а не, например, в Москву, столицу России. Их больше интересовала возможность приблизиться к источнику верховной власти, а не влиться в океан русской жизни, выкроить что-то для своих отдельных нужд, а не кануть в гигантском котле народов. За первыми потянулись и все новые, и постепенно образовалась в невской столице приличная диаспора выходцев из приднепровских, припятских, наднеманских губерний. Петербург не был всего лишь гранитной чужбиной для белоруса.

Как уж сообщалось, вступая «на престол» в Порхневичах, каждый новый предводитель рода — Ромуальд Северинович, а до него и Северин Францевич, а до него и другие — обязательно совершал одно ритуальное действие: писал с помощью купленных грамотеев дорогое и невнятное прошение в какой-нибудь официальный орган для добычи подтверждения своих прав на особое положение на своей затерянной земле, ища хотя бы косого следа упоминаний в официальных документах о том, первоначальном Порхневиче.

Это была сложная психологическая игра. С одной стороны, на трезвом уровне глядя в холодное зеркало самоанализа, и Франц, и Северин, и Ромуальд понимали, что там, в глубинах времени, навряд ли что может быть, кроме невнятной сказки. Но, отвлекшись от трезвого взгляда на сухую реальность, оборачивались романтиками, грезящими о легендарном предке и о том, что рано или поздно найдется подтверждение: он существовал. И любая приблизительная письменная мелочь могла быть сочтена достаточной для окончательной уверенности. Но пока все бумаги были против Порхневичей.

Поиски предка составляли как бы идеологию правящего семейства, в надежде отыскать «его» было основание власти и авторитета. Отказ от поисков означал бы в огромной степени отказ от самого авторитета.

Дедушка, Франц Донатович, вызнал в свое время, что в «Семейных списках Минской мещанской управы» ничего определенного про его пращуров не записано. Порхневичи не проходили там ни как мещане, ни как землепашцы. Он обрадовался. И закрыл поиски. Если не мещане и не крестьяне, значит — шляхтичи.

Поделиться с друзьями: