На линии горизонта
Шрифт:
Думала дочь и придумала, что у меня второй зять мусульманин, его мать была татарка, то есть чеченец, басурманин, и что… «мама, мы разыграем чеченскую карту. Тебя, мама, выдадим за страдания мусульман».
Дочь объяснила, что выгодно для меня говорить, вспоминала вещи, о которых я забыла и думать: как не приняли в консерваторию, как у мужа были неприятности после того, как он водил по школам английскую делегацию.
И вот пришли на экзамен… в государственный небоскрёб. Всё кругом официальное, а дочь как переводчик со мной. Вошли в кабинет, представительный такой мужчина сидит за столом. Сверяет бумаги. Г осу дарственный человек. Наш приход сразу заметил, сказал приветствие. Сначала спросил имя, сколько лет, а потом поинтересовался:
— Очень хорошо жили, весело, приятно, все вместе ели, пили, — отвечаю. Я была всем довольна, на всё согласна и ко всему привыкла. Иное было время.
Дочь переводит. Я гляжу в окно, за стёклами дождь пошёл, так и шпарит по окнам. Обмывает небоскрёб.
— Вас никто не преследовал? — спрашивает экзаменатор.
— Нет, говорю, никто не преследовал. А про себя думаю: что я, преступница какая, воровка? В нашем роду все честно работали и никого не было, чтоб в тюрьме сидел и чтоб преследовали.
Дочь говорит что-то по–английски, я смотрю на неё, она как-то раскраснелась.
— У вас один зять еврей, а другой мусульманин?
— Да.
— У вас были неприятности из-за этого? Вас как-нибудь дразнили? Или называли?
— Никто нас не дразнил, называли нас «интернациональная семья», и мы дружно жили со своими соседями и окружающими.
А про себя думаю, почему же нас дразнить должны? Мы такие же как все, вполне достойные люди. Мужа моего все уважали, он потом работал в Профсоюзе учителей. Я, наоборот, оттенила, что мы приличные люди, со всеми в хороших отношениях.
Слышу, что дочь что-то долго переводит. А дождь всё хлещет и хлещет. На такой высоте отмыть окна не так-то просто, вот дождь и помогает.
— Вашего второго зятя выгнали из военной академии? — спрашивает экзаменатор.
— Сам виноват, плохо учился, — отвечаю я.
Этого зятя я терпеть не могла, больно гадкий и самоуверенный. Муж моей младшей дочери. Выгнали его из-за младшего брата, тот в тюрьму попал. Так и сказали: не уследил за братом, плохо на него влиял. Но, я тогда подумала, что это какая-то неосновательная причина.
Наверно, он приврал, а сам просто плохо учился. Лентяй и выпивоха.
— Его на улице избили, а потом арестовали как лицо кавказской национальности?
— Он пьяный был, его и побили, — отвечаю. Но сказавши это, я уже досадовала на себя, что сказала про пьянь-то, как-то стыдно наших людей позорить. Кто б его трезвого тронул? Он такой битюг. И не похож Аркашка совсем на лицо кавказской национальности. Я думаю, что за глупые эти чеченские бандиты! Ну, что они хотят? Черти окаянные! Их надо передавить, как клопов. Сколько плохого они делают для нашей страны. Да и для своей тоже.
Тут я вижу, что моя дочь стала совсем красная, возбуждённая, подняла глаза в потолок и, почти не шевеля губами, произносит: «Говори что-нибудь, стихи, песни. Покажи, что ты играешь на пианино». Я сделала пальцами движения игры на пианино. Я люблю играть народные песни, нравятся их мелодии, часто пою и романсы, и частушки. Вместе с золовками любила сочинять. Но петь не попросили.
Слышу, что дочь что-то долго–долго говорит по— английски, на меня показывает, руками размахивает, что— то ему объясняет, разнервничалась. Достаёт газету американскую и в неё пальцем указывает. А представитель в книжечку всё записывает, газету взял, посмотрел и в папочку положил. Адвокат тут же сидит, напротив, но уже не хохочет, а смирный такой стал, только косится на дочь, ни словечка не говорит, но рот приоткрыл. Меня уже никто ничего не спрашивает, а только между собой по— английски объясняются.
Посидели мы так, посидели и вышли. Это, однако ж, не всё: я ещё показала свой серебряный крестик, который ношу. Почему-то дочь попросила, я и вынула его из-за пазухи. Оказывается, как потом мне сказала дочка, я должна была доказать, что я дочь священника — поповская дочка, и меня из-за этого не приняли в
консерваторию. Это была правда, все так и было… Я так мечтала быть пианисткой. Поэтому-то и попросили меня «поиграть» пальцами.Как только мы распрощались с адвокатом, то дочка меня строго так спросила, аж напугала: «Мама, почему ты так всё плохо отвечала?! Ты всё забыла, как я тебя подготавливала! ?»
— Почему плохо? Наоборот, я всё хорошо говорила, правду, как чувствую. Я не умею врать.
— Тоже мне князь Мышкин! Ведь мы добивались для тебя статуса «политического беженца», а какой же ты «политический» беженец, если тебе всё там нравилось, всем ты довольна? Почему же ты просишь убежища в Америке?
— А что же, я должна гадости про Россию говорить?! Жить теперь буду здесь, а там моя родина.
Дочка махнула рукой, и объяснила мне, что переводила она всё по–своему. Но экзаменатор заметил, что она всё не то переводит. Наверно, не совпадало что-то по ритму или ещё как-то так. Тогда она объяснила ему, что, мол, мать запуганная и до сих пор правду боится говорить и что, якобы, на меня устрашающе действует официальная обстановка. Оказалось, что у этого представителя жена из Бразилии, и она тоже всего боится и никогда не признаётся, что там люди исчезают среди бела дня. А я и не слышала про такие исчезновения.
Я многое тут узнаю о политике. Дочка так расписала мой страх, что этот государственный человек поверил и посочувствовал мне. Видно, жену любит! Ведь мне через две недели прислали статус: «политический беженец»! Я дочери только говорю, чтобы она никому об этом не рассказывала, ведь кто-нибудь может донести, написать, что это не так, и меня ещё вышлют из Америки. Но она меня утешает, что американское правительство не пойдет против взрослой женщины, и не будет позорить своё гуманное отношение к людям.
Внук меня насчёт чеченцев пристыдил и объяснил мне, что они тоже люди, и мирно нужно договариваться. Как с бандитами можно договариваться? Потом и дочка меня пристыдила: как же так, мама, ты такая добрая, а так рассуждаешь? Запутали они меня окончательно, не понимаю я политической обстановки.
— Бабушка, — говорит мне Петя, — ты должна меняться.
— Как меняться, если я так привыкла?
Внуки совсем американские, сталкиваюсь по политике. Всё смотрю на них, чтобы больше узнать и заметить различия: середина столетия и его конец. Какие у них увлечения, взгляды? Есть ли у них наши романтические мечтательные идеалы? Похожи они на нас или нет? Замечаю, что слишком деловые тут, всё рассчитывают. Маша даже калории считает и считает! Я ей как-то сказала, что нужно высшую математику знать, чтоб такие формулы освоить. Вроде она ещё и не начинала есть, не накладывала ничего в тарелку, всё пусто, а она утверждает, что уже всё — наелась. У них такая мода, чтоб тоненькими— тонюсенькими стать, прозрачными, аж просвечивать. Одна девчонка в их школе такое воспитала отвращение к пище, что чуть не умерла: не хочет есть, да и всё! Я про такую болезнь и слыхом не слыхивала — «анерексия». Хоть внуки и употребляют странную и безвкусную пищу, но ведь всё равно есть-то надо. Вкус их утренних каш похож на саламату, что моя мать готовила, — она жарила, жарила муку в печке, чтоб мука сделалась коричневая, потом заливала её кипятком и добавляла масло. Маша с Петей разбавляют свои хлопья молоком и масло не кладут. Я попробовала, саламата вкуснее.
У меня тоже тут аппетит со временем прошёл. Поначалу я на всё набрасывалась. Без конца в китайские рестораны повадилась ходить, в России знала о них только понаслышке, и хоть я не стала есть ихних лягушек, устриц и всяческих морских тварей, но отдельные блюда мне очень полюбились. Сейчас уже так набаловалась, что ничего есть не хочу, не так, как по приезде, и не так, как в России. Вот раньше такое наслаждение получала от колбасы, ветчины или от обсасывания косточек у бараньей грудки. Я немного не туда забежала, вернусь к внукам.