На последнем рубеже
Шрифт:
Да и интересно, чем там фрицы питаются. Правда, трофеев нам досталось немного: несколько пачек галет, десяток банок тушёнки на роту (оставшуюся), немного сигарет – ну это курякам. Я как-то не приучился. Вот и весь навар.
Мне достаются всего две хрупкие галеты с тонким слоем тушёнки, намазанной сверху. Да примерно полкружки чая – кипятка, чуть сдобренного сахаром. Ммм… Вкусно немцы (чтоб вы, твари, выродились!) питаются.
…Нападение гитлеровцев в июне многие восприняли несерьёзно. Бабы, конечно, завыли – но ведь такова их бабская сущность, по поводу рыдать и без повода. Правда, взрослые мужики, побывавшие на германской, тоже помрачнели. Но мы, молодёжь, радовались: война пришла, сейчас врага побьём, домой
А уж после желающих попасть на фронт стало гораздо меньше. Наша армия, самая могучая в мире, пятилась под ударами на собственной земле – вместо того, чтобы разгромить врага «малой кровью, могучим ударом». Газетные сообщения и информационные сводки ясности не вносили; рассказы о чудесах мужества и воинского мастерства бойцов и командиров РККА сменялись названиями населённых пунктов, за которые шли бои.
Что оставляем свою землю, в голос не говорилось. Но и так было ясно, что к осени противник докатился до Смоленска, идут бои на подступах к Киеву… И дальше только хуже. А чуть позже в семьи, чьи мужики ушли на фронт, стали приходить первые похоронки. И снова бабий вой, над которым уже никто не смел смеяться…
Чем ближе подходил противник, тем всё более страшными слухами полнилась земля. Беженцы, бросившие родные края, рассказывали страшные вещи: о том, как фашистские лётчики расстреливают колонны мирных людей, как немцы давят детей и баб танками, оставляя за собой лишь густое, кровавое месиво… Как поголовно расстреливают комсомольцев и уничтожают семьи партийцев, как бросают в колодцы детей учителей. Как глумливо издеваются и поголовно насилуют всех девок и баб…
Я верил не всем слухам, хотя они регулярно дополнялись сообщениями информбюро. Но то, что немцы – лютый враг, которого нужно остановить, уничтожить, стало предельно ясно. Сколько раз от душащего гнева сжимались кулаки! Сколько раз я представлял себе, как окажусь там, где враг совершает свои гнусности, как сумею остановить их, истребить!
И тем горше вспоминать сегодняшний день: вражескую атаку, свой крик и мат, быструю стрельбу, после которой я с силой передёргивал затвор… В душе меня жёг стыд: ведь я боялся и не целился и, наверное, ни разу не попал.
Но всё равно я ставил себя выше Белова. Его стрелковая ячейка находилась рядом с моей. И я с гадливой радостью видел, как он и не стреляет вовсе, прячется, боится. Боялись все, но ведь многие вели пускай хоть сдерживающий, но огонь! А ненавистный мне Лёшка трусил, трусил…
Но я видел, как он погиб. Я вновь высунулся из окопа, чтобы сделать очередной выстрел (зарядив уже последние патроны). И вдруг Белов: встаёт, смеётся(!), спокойно так укладывает винтовку на бруствер. Целится. Стреляет.
Близко ударил пулемёт, я присел, а Белов нет. И я не удержался. Вновь привстал, чтобы краем глаза видеть его.
Лёшка снова выстрелил – и ведь пулемётная очередь оборвалась! А секунду спустя он упал на дно окопа; пуля прошила грудь.
Я нырнул в свою ячейку, не в силах поверить, что Белов оказался смелее меня, что он пересилил свой страх. Что он погиб, сумев всё же забрать кого-то из фашистов, а я нет. Я лишь палил по воробьям, радуясь, что оказался хоть чуть-чуть смелее соперника…
…Я не сразу влюбился в Аньку. Ведь все мы учились в одном классе, я, Лёшка, Аня… Только я еле дотянул до 6-го: семье были позарез нужны ещё одни рабочие руки. И мне приходилось уже не сколько помогать, сколько брать на себя хоть малую часть работы.
А они продолжили учёбу. Я внутренне посмеивался над школярами (хотя вчера сам был одним из них), гордился, что уже работаю в колхозе, что уже являюсь одним из кормильцев семьи.
…Прошло пару лет, я стал полноценным
рабочим, с нетерпением ждал, как отправлюсь в армию. Уже строил планы, что покажу себя на службе с лучшей стороны и попробую поступить в военное училище. Форменная гимнастёрка, галифе, хромовые сапоги, щеголеватая портупея с наганом в кобуре – да все девки мои будут! Но знакомиться с девушками хотелось и до армии, до училища. Ходил на танцы и уже там снова встретил её…Аня не красавица в полном понимании этого слова, но мужские взгляды она притягивает. Невысокая, чуть полноватая, что, впрочем, не особо её портит. Поскольку фигуристая, а лиф платья трещит под напором тяжёлой груди. Русая коса до пояса, а волосы волнистые, густые. Лицо хоть и наше, крестьянское (чуть кругловатое), однако же глазищи большие, голубые, и губы красивые, полные – так и хочется в них впиться поцелуем!
Я как Аньку снова увидел, так аж загорелся, всё ходуном во мне заходило, во рту пересохло! И уж я к ней и так, и этак, а она ни в какую. Потанцевала со мной пару раз, да больше из вежливости, хотя в моих горящих глазах всё прочитала.
И этот отказ, это пренебрежение мною вначале просто задело, а уж потом и вовсе зажгло; отныне я мог думать только о ней. Пробовал ухаживать красиво: носил на подоконник большие букеты луговых цветов, за бешеные для себя деньги заказал шоколад из города, пробовал читать стихи. Да куда там! Цветам поначалу (я сестру посылал на догляд) обрадовалась – пока не узнала, от кого. Шоколад отвергла, хоть и видно было, что очень хочет попробовать. Пришлось маме с сёстрами отдать.
А на стихи мои честно ответила, что парень я хороший, да люб ей другой.
Вот уж тогда рассердился я крепко! Скоро узнал, что вздыхает моя желанная по Лёхе Белову. Он, конечно, не чета мне: все 10 классов закончил, собирался в город уезжать, поступать в училище или техникум железнодорожный. Да и на лицо смазливый, девки таких любят. Только ведь была у Лёшки другая зазноба, Ксюшка!
С Ксюхой история отдельная. Она вот уж действительно красавица, каких в деревнях и не сыщешь вовсе. Высокая, стройная, лицо у неё тонкое, черты правильные, словно из барьёв девка. Я, конечно, тоже на Ксюшку посматривал, но и только: было видно, что птица не моего полёта. Такой красе не грех инженера городского какого охмурить да на себе женить. Стал бы я военным, командиром – тогда, может быть, по-иному сложилось бы. Но мне и не больно надо, мне Анютка весь мир будто заслонила.
Вот только у Лёхи ничего с Ксюшкой не получилось (оно и понятно), он на Аню и переключился. Та словно солнышко засияла! Я как-то не стерпел, в драку бросился. Схватились мы с Беловым, я вроде покрепче; да закончить нам не дали. Растащили, а желанная моя ко мне подлетела да пощёчину как зарядит! И хоть девка, а рука-то тяжёлая.
Стыдно, обидно, тошно на душе. Но больше я к ним не лез: что поделаешь, если не мил?
Началась война, страсти вроде поутихли. Нас с Беловым призвали в одну роту с ещё несколькими земляками. Держались одной кучкой, старые обиды отошли на второй план.
Да только совсем недавно, когда немец уже к Ельцу подходил, когда стало ясно, что скоро в бой, Лёха-то и проговорился про Аньку. Оно понятно: все трусили, и хотелось хоть как-то заглушить страх. Разговаривали о доме, о любимых, о том, как в детстве за рыбные места дрались. Да всё со смехом, с шутками. Тут о бабах разговор зашёл, вот Белов и не удержался, похвалился: он уже мужиком стал!
А у меня в глазах всё от ненависти потемнело. Руки в кулаки сжались, чуть не кинулся. В последний миг остановился – у нас дисциплина строгая, кто его знает, как повернёт. Конфликты командирами и политруком пресекаются строго; вдруг решат случай драки не замять (всё ж таки бойцов и так не много), а, наоборот, показательно наказать, чтобы другим повадно не было! По крайней мере, зачинщика драки.