На пути
Шрифт:
— Словом, — сказал аббат, — вновь и вновь повторяю вам этот совет: станете тонуть — не отчаивайтесь. Не презирайте себя слишком; не робейте после этого приходить в церковь: через малодушие бес и владеет вами. Он внушает вам ложный стыд, ложное смирение, а они-то питают, сохраняют, укрепляют, если угодно, ваше сладострастие.
О нет, я не прощаюсь. Заходите почаще.
Дюрталь вышел в некотором замешательстве. «Ясно, шептал он про себя, широко шагая по улице, что аббат Жеврезен — умелый часовщик душ. Он так ловко развинтил передо мной движения моей души, заставил ее отбить часы усталости и уныния, но ведь, в общем-то, все его советы сводятся к одному: варитесь в собственном соку и ждите.
На самом деле он прав: если бы я доспел, то и к нему пришел бы не поболтать, а исповедаться;
Так… это… ну-ка, который час? — Он посмотрел на часы: шесть, — домой идти не хочется — что же мне делать до ужина?»
Он был возле Сен-Сюльпис: вошел и присел, чтобы немного собраться с мыслями. Дюрталь находился в капелле Девы Марии, в этот час почти пустой.
Молиться не было никакого желания, и он сидел, оглядывая эту большую золоченую мраморную ротонду: темные театральные подмостки, на которых Богоматерь выступала к верующим, будто на фоне нарисованной пещеры, ступая по гипсовым облакам.
Меж тем неподалеку от Дюрталя две монашенки из нищенствующих преклонили колени и замерли, обхватив головы руками. Глядя на них, замечтался…
Достойны зависти, думал он, души, которые могут так отрешиться в молитве. Как им это удается? Ведь не так уж легко, как помыслишь о бедствиях мира сего, медоточиво хвалить милосердие Божие. Что толку знать, что Он есть, быть уверенным, что Он благ: в сущности, мы не знаем Его и ничего не знаем о Нем; Он имманентен и перманентен, неприступен и поистине может быть только таким. Если пытаться вообразить Его, приписать Ему человеческую оболочку, придем к наивным представлениям первых веков: Он предстанет нам дедушкой, старым итальянским натурщиком, Тургеневым с большой бородой; и как тут не улыбнуться? До того ребяческим получается портрет Бога-Отца!
В общем, Он настолько превышает воображение, все наши чувства, что в молитвах остается чуть ли не пустым звуком, а человеческое почитание направлено на одного Сына; только Сыну можно молиться, потому что Он стал человеком, потому что для нас Он вроде старшего брата, потому что Он проливал слезы в человеческом образе, и мы думаем, что Он станет от этого снисходительнее, скорее снизойдет к нашим бедам.
Ну, а третье Лицо еще непонятнее первого. Он-то и есть по преимуществу Непознаваемый. Как представить себе этого Бога бесформенного и бестелесного, ипостась, равную двум другим, от которых исходит? Его воображают в виде сияния, потока, дуновения, но Ему нельзя даже приписать мужское лицо, как Отцу, ибо те два раза, что Он облекался плотью, Его видели в виде голубя и в виде огненных языков, но эти два столь различных образа ничуть не помогают нам уразуметь, как Он может явиться в следующий раз!
Решительно мысль о Троице устрашает — это грань безумия, да и Рейсбрук Удивительный писал: «Пусть желающие знать, что есть Бог, и исследовать Его, знают, что сие запрещено: они потеряют разум».
Итак, продолжал Дюрталь, глядя на двух сестер-монахинь, которые теперь перебирали четки, как правы эти славные девушки, что не ищут понимания, а просто от всего сердца молятся Матери и Сыну!
Ведь во всех житиях святых, которые монахини могли прочесть, они вычитали, что избранным для утешения и ободрения являлись Иисус и Мария…
Впрочем, как же я глуп! Взывать к Сыну — то же, что к Отцу и Духу: когда мы молимся одному, молимся всем трем вместе, ибо Они — одно! Однако в то же время ипостаси различны, поскольку Сущность Божия едина и проста, но существует в трояком различии Лиц… Да нет: опять же, к чему углубляться в непостижимое?
И все равно, продолжал он раздумья, вспоминая теперь недавнюю встречу с аббатом, как все это кончится? Он все понял: «Я уже себе не принадлежу; мне надо войти в пугающую неизвестность; и если бы ропот грехов хотя бы приумолк, но нет, я чувствую, как бешено они нарастают во мне. Ах, Флоранс… — Он вспомнил одну девчонку, приковавшую его своим развратом. — Она никак нейдет у меня из головы, раздевается за опущенной занавеской моих
век; как подумаю про нее, мной овладевает ужасное малодушие».Он и в этот раз попытался прогнать ее, но она лежала перед ним, распахнувшись, и смеялась, а при виде ее вся воля его тотчас рушилась.
Он ее презирал, ненавидел даже, но сходил с ума от самой наглости ее обманов; он уходил от нее с омерзением к ней и к себе, клялся никогда не возвращаться — и все же возвращался, зная, что после нее любая другая покажется пресной. Он с грустью думал о женщинах более высокого сорта, куда выше Флоранс, и те были тоже страстными и на все готовыми, но до чего же в сравнении с этой девкой черт знает какого разлива их букет оказывался скудным, аромат скучным!
Нет, чем больше он об этом думал, тем больше должен был признать, что ни одна из них не могла так вкусно приготовить гадости, заварить такую порочную кашу.
И вот он видел, как она тянется к нему губами, протянул руки, чтобы схватить ее…
Дюрталь остановился. «Что за гнусность!» — вскричал он про себя, но видение его не прервалось, а только перенеслось на одну из сестер.
Перед ним был ее миловидный профиль; он мысленно стал ее раздевать, неторопливо, наслаждаясь остановками; закрыв глаза, он видел под убогим одеянием формы все той же Флоранс…
Дюрталь содрогнулся, вернулся к действительности: он был в Сен-Сюльиисе, в капелле. О, до чего ж противно было так осквернить храм чудовищными видениями! Нет уж, лучше уйти.
И он в отчаянье вышел. Я довольно давно не знаю женщин, потому, быть может, и брежу, подумал он. Сходить бы к Флоранс, избавиться от контрабанды мыслей, от злочиния нервов, выплеснуть все желание, убить, наконец, похоть тела, обожравшись ею!
Но ему тут же пришлось обозвать самого себя идиотом: он ведь на опыте знал, что разврат не истощается, что сластолюбие тем алчнее, чем больше его питают. «Нет-нет, аббат совершенно прав: нужно именно стать и оставаться целомудренным. Но как? Молитвой? Да как же мне молиться, если даже в церкви я вижу голых баб! В церковке на Гласьер они меня тоже преследовали, и тут являются и сражают меня… Как от них оборониться? Ведь это, в конце концов, ужасно: оставаться одному, ничего не знать, не иметь никаких доказательств, чувствовать, как от тебя уходит молитва, проваливаться в пустоту, в тишину, без единого жеста в ответ тебе, без единого слова ободрения, без единого знака… Не знаешь, где ты, не знаешь, слышит ли Он тебя! Аббат хочет, чтобы я ждал указания свыше — нет, увы, указания мне приходят снизу!»
VI
Так прошло несколько месяцев; Дюрталя привычно одолевали то распутные, то благочестивые помыслы. Он не имел сил на них реагировать и только плыл по течению. Однажды, чуть отойдя от апатии, он попытался подвести счеты и в бешенстве воскликнул: нет, ничего не понимаю!
— Но послушайте, господин аббат, что же это все значит? Как только во мне ослабевает похоть, слабеет и одержимость верой…
— А это значит, — отвечал пастырь, — что враг ставит вам самую коварную ловушку. Он хочет убедить вас, будто у вас ничего не получится, покуда вы не предадитесь гнуснейшему разврату. Он желает вам доказать, что лишь пресыщенность этими делами, отвращение от них приведут вас к Богу, подучивает вас делать это, якобы чтобы ускорить ваше освобождение, вовлекает вас в грех, притворяясь, что бережет от него. Так соберитесь немного с силами, не обращайте внимания на его софизмы, отвергните их.
К аббату Жеврезену Дюрталь заходил каждую неделю. Ему нравилась терпеливая скромность старого священника. Аббат не прерывал его, когда Дюрталю хотелось выговориться, слушал его внимательно; совсем не видно было, чтобы раздвоенность и падения литератора удивляли старика. Аббат лишь все время возвращался к своим первоначальным советам: строго настаивал, чтобы Дюрталь регулярно молился и, по возможности, каждый день бывал в церкви. Теперь он даже говорил еще и так:
«В какой час ходить, тоже небезразлично. Если вы хотите, чтобы молитва в церкви шла вам на пользу, вставайте пораньше, дабы с рассветом поспеть к ранней мессе — мессе служанок, — и с наступлением сумерек тоже не забывайте заходить в храм».