На распутье
Шрифт:
Чем больше Гермоген обращался мыслью к двигавшемуся на выручку Москвы ополчению, тем тяжелее становилось у него на сердце; старец, однако, знал, что в земской рати находился князь Дмитрий Михайлович Пожарский, что там были и другие начальные и простые люди, патриоты и христолюбцы, на которых гибнущая земля могла положиться вполне и без оговорок. По тому, как обращались с ним поляки. Гермоген заключил, что дела у них были непрочными. Это подняло его дух. Или ополчение уже стояло под Москвою, или Сигизмунд несолоно хлебавши, сняв осаду Смоленска, ушел назад в Польшу.
Тихо потрескивала свечка, исходила еще одна ночь во мрак небытия. В эту ночь старый пастырь вовсе не ложился: простоял на молитве.
— Господи,
Но что же он мог? Один среди изменничества, жаждущих власти, корыстных себялюбцев? Гермоген чувствовал, что недолго ему осталось жить на свете, но своя судьба не угнетала его сердце. О себе старец не думал. Была бы вольной и счастливой Русская земля, стояли бы незыблемо и вековечно святые храмы, — больше ему ничего не надо.
Дверь кельи растворилась, стражник пропустил мимо себя какого-то седого старца. Не сразу Гермоген узнал монаха Белоозерского монастыря Евстафия. Стражник даже не смог пошевелить пальцем, чтобы воспретить монаху войти в келью к опальному патриарху. Он имел предписание своего начальника: ни единую живую душу не пускать к заключенному. Когда около крыльца появился монах, охранник увидел над его головой золотой ореол, — старец не дотронулся до двери — она растворилась сама. Это было столь поразительно, что польский солдат подумал, не сон ли он видел?.. Однако это был не призрак.
Евстафий — святой старец, творивший чудеса, предсказывавший будущее и излечивающий болезни. Появление святого чудотворца было великим знамением. Это понимал заключенный под стражу Гермоген. Господь услыхал его молитву, послав к нему Евстафия. Господь помогал ему нести свой тяжкий крест. Патриарх тихо всхлипнул и перекрестился.
— Брат мой, слава Богу, ты жив и зришь свет сей, — вымолвил тихо Евстафий, изнеможенно опустившись на скамью. Дальняя дорога тяжело далась ему. — Я уж не чаял увидеть Москву, но ангел Господень вел меня.
Светлое сияние, исходящее от святого, — патриарх чувствовал, — животворяще действовало на него. То был словно бальзам на кровоточащую рану! Святой явился, чтобы утешить несущего тяжелый крест патриарха и открыть ему грядущее, укрепив тем его душу и волю.
— Отец Небесный с тобою. — Евстафий осенил Гермогена крестом.
Патриарх поцеловал крест и слабую руку святого.
— Еще будет одно, самое тяжелое испытание и искушение, ибо сатана близко. Ты, владыко, должен через него пройти, и мне через Господа ведомо, чем все кончится… — Евстафий остановился, испытующе глядя своими светлыми чистыми под нависшими седыми бровями глазами на Гермогена.
— Я готов предстать пред Богом, — тихо и спокойно ответил патриарх.
— Ты спасешься пред Богом, но должен спасти нашу землю. Твоя молитва услышана Господом. Вытерпи муки мученические и спаси Россию!
— Я готов нести свой крест.
Евстафий снова перекрестил его.
— То войско, кое теперь идет на выручку земле нашей, погибнет, но ты не предавайся отчаянию и укрепись верою в силу Святого Духа: придет другое, много прольется крови, но в нашей земле крест Господень не будет посрамлен.
В это время на крыльце монастырской обители гулко раздались шаги, дверь распахнулась, на пороге стоял Гонсевский. В келье, кроме патриарха, никого не было.
Гермоген, сияя серебром своих седин, спокойно и неподпускающе смотрел на шляхтича. Как бы споткнувшись о эту неприступность старого пастыря, Гонсевский молча покинул келью.
XVIII
Худо было на торжище в Китай-городе. Февральская вьюга кружила меж пустых возов; торг шел на посмех
против былых годов. Лошаденки понуро горбились, прикрытые мешковиной, весь фураж окрест Москвы вычистило наемное рыцарство. За последнюю неделю цены на торжищах подскочили впятеро. К чему ни приценись — кусалось зело люто.Савва Рваный, сорвав голос, лаясь натощак, толокся на торжище спозаранку. Был он зол и голоден. На тощей заднице едва держались портки. Со вчерашнего утра ничего не держал во рту. Москва — хлебосольный, престольный, царствующий град, в былые времена был завален в такую пору теплыми, душистыми калачами, колбасами, окороками, битой свежей птицей. Ныне же прозябала на бедном харче. Во всех концах торжища стоял глухой, злой ропот на новых прожорливых хозяев — шляхту и немецких наемников. Савва уже давно ни о чем былом не помышлял, — кому нынче нужна роспись Храмов да иконопись? Пожгли то, что от века украшало Москву. Никого из дружков любезных не было рядом: ни тех, с кем шалил на торжищах, занимаясь мелкой кражей и перекупкой, ни артельцев из тушинской мастерской, померших в голодный мор, ни милого друга Васи, куда-то сгинувшего от подлого Паперзака. Один был Савва, как щепа в водовороте, давно пропал бы, кабы не удача и сноровка, приобретенная в постоянном борении за свое существованье на свете. За последние полгода Савва дважды побывал в руках палача Гнутого. Уже просил поставить свечку за упокой своей грешной души, но выжил, — все заросло, как на бездомной собаке.
Круто людское месиво… Бабы подобно курицам сидели на лукошках, торгуя постными картофельными пирогами. На деньгу, которая Бог весть как очутилась в кармане Саввиного зипуна, он купил пирожок. Такая закуска только разожгла волчий аппетит, однако, как он ни мылился и ни терся около возов, нигде ничего не сумел добыть. Бывало, хозяин воза и глазом не моргнет, а уже в Саввином кармане оказывалось что-нибудь необходимое. Теперь же у каждого хозяина была под рукой дубина.
Шляхтичи и немцы шныряли туда-сюда по торжищу, то тут, то там вскипали свары. Савва устремился за одним паном, и когда он протолкался ближе к центру торжища, то услышал громкие голоса поляков, перекрываемые криком баб. Рваный заспешил туда. Длинный шляхтич, размахивая палашом, наступал на мужика, норовя вырвать свободной рукой битого гуся.
— Давай гуся! — кричал поляк с яростью.
Десять наемников с оголенными палашами теснили толпу. Купец в шубе, с распоротым животом и вываленными наружу дымящимися кишками, полз под лавку торгового ряда. На Савву полез, оскалившись, польский рыцарь. Увернувшись, Савва кистенем перешиб тому руку, но в это время получил тяжелый удар по голове. На короткое время он потерял сознание. Когда же открыв глаза, то увидел около себя несколько убитых и тяжело раненных, шляхтичи, размахивая палашами, теснили толпу в южную сторону торжища. Раздалось несколько выстрелов. Послышался цокот копыт, и на торжище ворвался конный отряд поляков. Получив два удара плетью по спине, прихрамывая на подраненную ногу, задами Савва ушел от погони. Стычка в большую свалку не переросла. Окоченевший и голодный, он поспешил в единственное пристанище — в Микиткин кабак.
Там было людно. Как и всегда, Гурьян давал приют и обогрев тем, у кого не было угла и кто бедствовал.
— Откуда ты? — спросил Гурьян у Саввы, глядя на его окровавленную штанину.
— С торжища. Ляхи бьют народ.
— Как бьют? — уточнила одна баба.
— Не знаешь как? Рубят палашами.
— Надо подымать посад! — сказал кто-то звонким голосом.
— Баб, что ли, со стариками? — высмеял его Гурьян.
Старый стрелец стал говорить, что к Москве со всех сторон двигается ляпуновское ополчение. Другой малый рассказывал, не переставая есть похлебку, как побил под Зарайском стольник князь Дмитрий Пожарский продавшегося изменника Сумбулова.