На "Розе Люксембург"
Шрифт:
у них грог первое дело, a?
– Пусть хлещут без лимона, — отозвался опять штурман и опустил бинокль. — Все врут люди! Говорят, за Туломой немцы... подожгли склады, стоят тучи дыма! И все вранье, ничего не видать... — Штурман в каждую фразу вставлял крепкие слова, оттого ли, что действительно любил их, или потому, что, по его мнению, так полагалось говорить человеку, прослужившему сорок лет во флоте.
– Как же не видать? Не туда смотрите, папаша, это не у радиостанции. Дайте ваш бинокль, я вам разыщу,
– Подождешь... — сказал штурман. — За этот бинокль, брат, я при царизме дал сто двадцать пять рублей, как одну копейку. Двенадцатикратный Цейс!..
– Велики деньги сто двадцать пять рублей! Мой шестикратный Обуховский дороже, да и лучше.
Штурман только на
– При царизме рубли были рубли. Золотые! Тебе, Мишка, тогда цена была две копейки.
Не даете бинокля, папаша, да еще ругаетесь — не получите шампанского. И Моцарта, папаша, никогда не видели!
– Цыц, Мишка, молокосос, — сказал старик. Он уверял, будто в 1899 году во время стоянки в Бремене видел в театре Моцарта, и на возражения упорно повторял: «Видел, говорю вам, что собственными глазами видел». Вероятно, он смешивал Моцарта с Поссартом.
– К обеду, Сергей Сергеевич, будет сегодня борщ, утка ж сладкий пирог. Достаточно с них?
– Достаточно. Отвальной обед, — рассеянно ответил архангельским словом Прокофьев. — Впрочем, вместо борща сервируй, Мишка, что-нибудь другое. Их уже в порту кормили за завтраком борщом, — пояснил он.
Младший офицер, которого, по его юности и добродушию, называли просто «Мишка», ахнул, схватился за голову и убежал. Гостеприимство у него, как у всех на пароходе, было в крови. «О чем беспокоится! Девять шансов из десяти, что жить нам всем осталось неделю, и гостям и нам», — сказал себе Сергей Сергеевич. Он распорядился о сигнале и пошел к политруководителю.
Батальонный комиссар орденоносец Богумил (его фамилия была вечной темой для шуток, он сожалел, что не переменил ее в начале карьеры) работал над составлением первого номера стенгазеты «На румбе». Комиссар очень любил морские слова, читал старые повести Станюковича из быта моряков и во всех сколько-нибудь удобных случаях с упоением кричал: «Вахтенный!», «Есть!», «Лево руля!», «Все наверх!». Он и вообще говорил странно, постоянно вставляя в свою речь неупотребительные выражения, забытые поговорки, а также малороссийские слова, хотя не был украинцем. Капитан Прокофьев был с ним в корректных отношениях; они зависели друг от друга. Сергей Сергеевич мечтал о своем эсминце: трудные, опасные дела, за которые он получил звание Героя Советского Союза, давали ему на это право. Положение его во флоте было очень прочным, особенно с начала войны; об этом свидетельствовало и почетное назначение на «Розу Люксембург». Однако с комиссаром ссориться не приходилось. Вдобавок Прокофьев признавал за Богу милом и достоинства: «Не трус, не злой человек, с ним можно работать. Разумеется, без него было бы лучше, но можно было напасть и на каналью...»
Капитан знал, что, с точки зрения людей старого закала, разница между ним и комиссаром была огромная и всецело в его пользу: «я пай, он бяка»... Наивность людей старого закала, которых он иногда встречал, и в этом, как во всем, вызывала у него улыбку. Тем не менее он Богумила недолюбливал: и потому, что его права и обязанности все-таки тесно переплетались с правами и обязанностями комиссара (полное разграничение было невозможно, несмотря ни на какие уставы и инструкции), и потому, что русские люди всегда во все времена неизменно недолюбливали полицию, назывались ли полицейские земскими ярыжками, решеточными приказчиками, исправниками или комиссарами. Впрочем, обо всем этом Прокофьев думал мало: комиссары были существующий факт, а Сергей Сергеевич, как большинство советских граждан, чувствовал инстинктивное уважение к существующим фактам.
— Доброго добра, — сказал комиссар, здороваясь в третий раз за день с Прокофьевым. Они поговорили о делах. Комиссар сообщил, что после паники состоятся политзанятия.
— Сегодня, конечно, еще можно. Потом, боюсь, будет не до того, — заметил капитан.
— Если позволят военобстоятельства, будем устраивать каждый день. Я пока наметил следующие пять тем: «Жизнь и дело Розы Люксембург», «Чесменский бой», «Революционное прошлое краснознаменного флота», «Адмирал Нахимов», «Флот и народ в стране социализма»... Кстатечки, уже поступило одно заявление о желании вступить в партию.
— От кого? — спросил без большого
восторга Сергей Сергеевич.— От старшины комендоров Трифонова. Он на ять парень. После обеда созову партсобрание, и в два счета проведем его в кандидаты. Вот только пьет, щоб его видьма слопала. Говорил я ему: пропадешь как Бекович...
Сергей Сергеевич посмотрел на часы и сказал, что пора. Комиссар молодцевато нацепил кобуру с наградным почетным маузером и вышел с командиром.
— Пожалуй, «Чесменский бой» и «Адмирала Нахимова» могу провести я, если немец не помешает, — на ходу предложил, подумав, Прокофьев. Богумил кивнул головой.
— Нехай так, нехай сяк, нехай будет рыба рак, — сказал он, выходя на коммунальную палубу рядом с командиром (не впереди и не позади). Команда была новая, но отборная: из самых опытных и храбрых краснофлотцев; часть ее была взята на «Розу Люксембург» по указанию самого Прокофьева. Он удовлетворенно окинул взглядом выстроившихся людей и просветлел. Позади, вне строя, но почти в нем стояла Марья Ильинишна Ляшенко, военврач третьего разряда, в светло-сером пальто с беличьим воротником. На пароходе уже все шепотом говорили, что командир влюбился в Марью Ильинишну. Она была в самом деле очень хороша собой. «Только уж слишком пышный бюст», — с неискренним неодобрением говорил Мишка. Этот бюст, при очень прямой и крупной ее фигуре, с чуть закинутой назад головой, придавал ей воинственный вид, странным образом сказавшись и в ее характере.
Сергей Сергеевич, как всегда добросовестно, подготовил речь, и ему было приятно, что Марья Ильинишна ее услышит. Говорил он с матросами очень хорошо и просто, без восклицаний, нимало не подделываясь под народный язык. Да ему и трудно было бы подделываться: он был сыном архангельского рыбака и учиться грамоте стал только в 1917 году. Боевое задание полагалось объявить лишь перед выходом в море. На этот раз оно было в общем известно команде: маляры и декораторы работали над макетами полторы недели. Сергей Сергеевич лишь все уточнил. Объяснил, какая честь выпала им на долю, с каким врагом они будут иметь дело. Он не сказал, что «Роза Люксембург» идет почти на верную гибель, но не скрыл, что опасность очень велика.
— ...Так и знайте, товарищи, — закончил он. — Этот немец страшный враг. Он загубил много человеческих душ. Так и помните: либо он, либо мы.
Затем произнес несколько слов комиссар. Чтобы поднять настроение, он, по-суворовски, начал с шутки. Сообщил, что нынче в каюте поймал таракана: это к счастью. Никто, однако, не засмеялся: лица почти у всех были нахмуренные, у многих бледные. Комиссар почувствовал, что ошибся, и перешел на серьезный тон.
— ...Возлагаю надежды на комендоров товарища Трифонова. Они немцу покажут: видал субчика! Но мы все должны соревноваться на службе нашей дорогой, счастливой Родине. И мы покажем фашистской сволочи, где раки зимуют, уж в этом я даю честное ленинское! — сказал он и прочел текст обязательства: «Беру на себя социалистическое обязательство только на отлично выполнять все задачи, которые будут на меня возложены в походе». Он хотел было, чтобы каждый произнес обязательство отдельно, но Прокофьев опять многозначительно посмотрел на часы. До отхода оставалось шестнадцать минут, об опоздании хотя бы на одну минуту — да еще при иностранцах — не могло быть речи. Комиссар велел произнести обязательство хором, как на больших судах. Сюрприз он подготовил к концу.
– В честь нашего гениального вождя, учителя и друга предлагаю назвать поход Сталинским! — воскликнул он. Предложение было принято единогласно и покрыто криками «ура!». Громче всех кричал старый штурман.
– Есть! Сегодня же занесем в стенгазету, — сказал комиссар.
Через минуту все были на своих местах. Прокофьев с мостика смотрел в бинокль на берег и думал, что, вероятно, больше никогда не увидит ни Мурманска, ни Москвы, ни Архангельска. Когда пароход отошел, Сергей Сергеевич незаметно перекрестился (хоть был неверующим человеком) и еще с полчаса постоял на мостике. Впрочем, делать ему было пока нечего. В Кольском заливе опасности еще ждать почти не приходилось. Море в этот бессолнечный безветренный весенний день было совершенно спокойно. Воздушных налетов в заливе давно не было.