На рубежах южных
Шрифт:
— Посвети! — приказал тот.
Кто-то поднёс факел к лицу лежащего. Два казака подняли Андрея, прислонили к стенке. Затекшие руки резала верёвка.
— Зачем шёл?!
Молчание.
— Где Малов?
Казак молчал. Только в глазах его светилась непримиримая ненависть.
Котляревский что было силы наотмашь ударил Андрея в лицо, завизжал:
— Я тебя заставлю говорить!
Связанный пошатнулся, но устоял на ногах и неожиданно смачным плевком угодил между глаз Котляревскому. Тот отшатнулся, на мгновение оцепенел. А Коваль, превозмогая боль, хрипло выкрикнул:
— Это тебе
— Бейте его! — вскричал побелевший атаман.
Казаки бросились к связанному. Не выдержав ударов, тот упал. Тогда к нему подбежал Котляревский, начал топтать ногами. И вдруг выхватил из рук казака факел, стал тыкать им в лицо лежащему. Запахло палёным мясом, вспыхнули, распространяя дурманящую вонь, волосы. Казаки опешили. А наказной атаман, продолжая дико вскрикивать, все бил и бил коваными сапогами безжизненное тело, словно танцуя какой-то жуткий танец.
На рассвете труп Андрея Коваля выбросили в лес на съедение зверям.
Теплым июльским вечером 1799 года пыльным шляхом к Екатеринодару подходили колодники. Густой конвой солдат оцепил их со всех сторон. Понуро брели исхудавшие, усталые арестанты, с серыми лицами, обросшими многодневной щетиной.
Два года военно–полевой суд при Усть–Лабинском остроге вёл над ними дознание. Два долгих года пыток и голода.
В Екатеринодаре колодников принимали по списку. Майор с изрытым оспой лицом, водя пальцем по голубому листу, по складам читал фамилии.
— Значитца, ваше превосходительство, всего сто шестьдесят семь? — кладя листок на стол, спросил он у начальника конвоя генерала Глазова.
— Пятьдесят скончалось в остроге, — развалившись в деревянном кресле с высокой спинкой, пояснил генерал. — Чай, батенька, острог, не у тёщи на блинах.
— Э–э, что и говорить, господин генерал–майор, — согласился офицер. — Вон из Петербурга гнали четырнадцать, а дошло только шесть. Да и то одного, главаря ихнего Федьку Дикуна, васюринский атаман с дружками самосудом до смерти засудили…
— Что ж, днём раньше, днём позже, судьба им одна…
Всю ночь за крепостными воротами, на самом берегу Кубани, раздавался перестук топоров. Изредка, перекрывая его, от башни к башне неслось солдатское: «Слушай!» И эти удары топоров наводили ужас на бывалых екатеринодарцев. Не спа-ли в эту ночь и арестанты. Многие из них знали, что последнюю ночь доживают на этой радостной и горькой земле. Все ждали утра. И оно пришло. Забрезжил рассвет. Большое огненно–красное солнце выкатилось из-за степи.
С рассветом на берегу Кубани стало многолюдно. Народ толпился у помоста, у высоких виселиц. На помосте расхаживал палач в красной рубашке. Тесное каре солдат оцепило место казни. Яркое летнее солнце заиграло на воронёных стволах ружей и, словно устрашась, спряталось за тучу.
Прискакали Котляревский и старшины.
И сейчас же по толпе волной прокатился ропот.
— Ведут! Ведут!
Все головы, как по команде, обернулись к крепостным воротам. Оттуда, поддерживая друг друга, позванивая тяжёлыми цепями, шли на казнь черноморцы. Впереди, плечом к плечу, Собакарь и Половой. Легкий ветерок теребил их волосы.
— Смотри, Никита, сам ворон со своей сворой на мертвечину прилетел, — указал Ефим на
Котляревского и старшин.— А что, браты, покажем же, как умирают казаки! — громко, так, что услышали все сто семьдесят два идущих на казнь, произнёс Собакарь. — Пускай же никто из нас не склонит своей головы перед недругами!
Народ все прибывал. Подъезжали из станиц, хуторов. В толпе завыли, запричитали бабы. Несколько женщин рванулись к мужьям, но их оттолкнули солдаты.
На помост поднялись священник и офицер. Стало тихо. Так тихо, что было слышно, как бурлит у берега Кубань.
Офицер развернул бумагу, начал читать.
Никита не слушал.
«А место то самое выбрали, где стан наш был. Вон там возы стояли, — вспоминал он и, вытянув шею, всматривался в туманную степь. — А ромашек сколько! И маков… А вон василёк голубеет… Ну чисто как глаза у моего Ивана. Так и не довелось мне с вами побачиться, хлопцы мои… Дай боже, чтоб добрыми казаками стали».
Легкий толчок вывел его из забытья.
— Ты слушай, Никита, какие нам царские милости. Не дожили Федор и Осип…
Никита прислушался к густому офицерскому басу, несущемуся над притихшей толпой.
— …Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту, Полового Ефима… оных государственных преступников четвертовать.
Офицер, сделав паузу, снова углубился в чтение, долго выкликивал фамилии казаков–колодников, закончив список приговором: «Смертная казнь через повешение».
Толпа заволновалась, надвинулась. Солдаты вскинули ружья. Два помощника палача, сняв кандалы с Собакаря, потащили его к помосту.
— Теть! — Он распрямил плечи так, что оба помощника палача отлетели в стороны. — Я и сам ещё ходить не разучился. Давай, Ефим, попрощаемся. — Они поцеловались.
Твердой походкой Никита поднялся на помост, обвёл народ взглядом. Сотни глаз смотрели на него. Подумал Собакарь: «Вот и конец!»
Надрывно, тяжело били барабаны. Никита повернулся к палачу:
— Ну, кат, казни!
Заиграл рожок, и бой барабанов прекратился. Народ замер. Собакарь посмотрел с недоумением на отошедшего палача. Тот же самый офицер подошёл к краю помоста, развернул лист бумаги, громко прочитал:
— Его величество царь и самодержец всероссийский Павел Первый всемилостивейше простил оных преступников и заменил им смертную казнь следующими наказаниями: Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту и Полового Ефима бить нещадно кнутами и, вырвав ноздри, сослать в Сибирь на каторжные работы. Остальных, — офицер прочитал фамилии казаков–колодников, — бить нещадно кнутами и сослать в Сибирь на поселение.
Снова ударила барабанная дробь. Экзекуция началась.
В ту ночь, когда избитые, окровавленные арестанты стонали на гнилой соломе в одном из куреней Екатеринодарской крепости, в самую глухую пору, по станице Кореновской промчался отряд конников человек в двадцать. Конники спешились на окраине станицы, у широкого подворья кореновского атамана Григория Кравчины. Несколько человек перелезло через плетень. Яростно, злобно залаяла собака, залаяла и вдруг, взвизгнув, умолкла.