Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На рубеже Азии. Очерки захолустного быта
Шрифт:

— А ведь Меркулыча-то нет у нас, — улыбаясь, объявляла Лапа. — Сереженька-то, как приехал, спать захотел, а положить его нам и некуда… Вот мама разбудила Меркулыча и попросила его на время опростать комнату; он сейчас согласился, взял одеяло, подушку и ушел в волость спать.

— Только постарел он, Сереженька-то! — печально заговорила Луковна, прикладывая руку к щеке. — Худой такой стал, и глаза мутные, заморился с дороги-то.

— А денщика-то, Кирша, видел? — спрашивала Лапа.

— Шш… он за воротами сидит, — предупреждала Луковна, дергая Лапу за платье.

— Пусть сидит, ведь я не съем его, — огрызалась Лапа.

Мы самым подробным образом осмотрели экипаж, в котором приехал доктор, и я остался от него в восторге; внутри он был обит красным сафьяном, кожаный откидной верх был украшен какими-то медными бляхами, назади был приделан железный ящик с острыми гвоздями на верхнем

крае — словом, это было образцовое произведение sui generis, [4] и я по крайней мере десять раз влезал в него, садился на козлы и по пути обшарил все карманы, где лежали скомканные клочки бумаги, объедки сыра и колбасы. Лапа несколько раз убегала в избу и наконец вернулась оттуда, неся в подоле пару бронзовых подсвечников, головную щетку, металлическую пепельницу и еще какие-то мудреные вещицы, назначение которых мы никоим образом не могли угадать.

Note4

Своего рода (лат.).

— Зачем ты вытащила это? — ворчала Луковна, с любовью рассматривая блестящие вещицы. — Вот Сереженька встанет, он тебе задаст… еще изломаешь, пожалуй. Этакие подсвечники, поди, рубля три пара стоят, а ты их таскаешь зря.

— Нет, они восемь рублей стоят, мама, — отвечала Лапа. — Я спрашивала солдата, он мне все рассказал.

— Маменька, маменька… где вы? — послышался из комнаты голос доктора. Лапа со страху выпустила из рук подол платья, и блестящие вещицы покатились по земле.

На крыльце показался небольшого роста белокурый господин, одетый в летний китель с армейскими пуговицами и офицерскими погонами; прищурив глаза от солнца, он внимательно посмотрел в нашу сторону, улыбнулся и проговорил приятным тенором:

— Здравствуйте, маменька…

— Ах, Сереженька, голубчик… — тяжело дыша и переваливаясь на ходу, бормотала Луковна. — Вы уж встали… Может, это мы вам помешали спать?..

— Нет, маменька, я выспался отлично, только какой-то страшный запах у вас в комнате.

— От луку, Сереженька, от луку… Уж извините меня, лук вчера варили, так луком и воняет.

Доктор улыбнулся, поправил шелковистые белокурые усы и трижды поцеловался с матерью; я и Лапа чувствовали себя в это время очень скверно: я потому, что сидел на козлах чужой повозки; Лапа потому, что попалась на месте преступления и теперь не знала, что ей делать — идти здороваться с братом или поднимать раскатившиеся по двору подсвечники. Лапа кончила тем, что стремительно убежала в огород и спряталась за баню; доктор сильно поморщился от такой выходки и, указав глазами на валявшиеся по двору подсвечники, с упреком в голосе проговорил:

— Какая она у вас дикая, маменька.

— Она и людей-то не видела, Сереженька, вот и боится вас, — нерешительно защищала Лапу Луковна, заглядывая в глаза сыну.

Денщик, вытянувшись в струнку, стоял в воротах и совершенно безучастно, немигающим взглядом смотрел на происходившую перед ним сцену; доктор строго обратился к нему:

— Иван, подбери подсвечники, вычисти их и поставь на место.

— Слушаю-с, ваше благородие! — певучей фистулой протянул Иван, сделал налево кругом и направился солдатским шагом в мою сторону.

— Какая-то гитара висит на стене, папиросы, окурки, — с легким раздражением в голосе заговорил доктор, закладывая руки в карманы темно-зеленых, с красной прошвой штанов.

— Это жилец у меня, Сереженька, это его гитара.

— А главное, маменька, этот ужасный запах!..

— Это тоже от жильца, Сереженька.

— Ах, маменька, маменька, ведь это очень неловко! Вот сестра совсем большая девушка, и рядом молодые люди.

— Сереженька, как же нам жить-то было?! — со слезами в голосе проговорила Луковна — Ведь с голоду приходилось умирать…

— Маменька, извините меня! — обняв мать, проговорил доктор. — Я не хотел вас обижать, мы это устроим помаленьку. Успокойтесь, маменька… Иван, приготовь мне умыться.

— Слушаю-с, ваше благородие! — прежней фистулой протянул солдат и боком шмыгнул в двери, куда за ним прошли Луковна и доктор.

Небольшое бледное лицо доктора с выпуклым громадным лбом и красивыми серыми глазами нравилось всем, а также его небольшая стройная фигура и маленькие белые руки; но мне он не понравился с первого раза отсутствием той простоты, которую дети так любят. Возвращаясь домой, я думал больше о докторском экипаже и дорогих подсвечниках, чем о самом докторе. Дома меня засыпали вопросами о докторе, его денщике, Луковые, но я рассказывал больше о докторской повозке, так что на меня рукой махнули и оставили в покое; в наших двух

комнатках было все прибрано, отец надел новый подрясник, мать и сестры были в новых платьях — словом, все приняло праздничную обстановку, и я понял, что все это делалось в ожидании докторского визита. Особенно хороша была Надя в своем розовом барежевом платье и с канареечного цвета бантиком на шее; глаза у нее светились лихорадочным блеском, на полных щеках играл румянец, и я невольно засмотрелся на нее, точно это была совсем другая Надя, а не та, которая в стареньком, полинялом ситцевом платье вечно сидела за пяльцами; я только после понял, какое значение имело это барежевое платье в это утро и о чем думала мать, когда с чувством невольной гордости в сотый раз осматривала Надю, как художник смотрит на свое лучшее произведение. Верочка была одета проще и громко роптала, что ей нельзя идти в новом платье в хлев; отец тоже был заражен томительным чувством общего ожидания и нетерпеливо ходил по гостиной, время от времени поглядывая в окно, не идет ли доктор.

Трудно описать то волнение, которое овладело нами, когда в конце площади показался наконец доктор в летнем кителе и с легкой тросточкой в руках: мать чуть не плакала, потому что на платье Нади отлетела где-то пуговица и никак не могли отыскать булавку; даже отец счел долгом что-то ощипывать на своем подряснике, с растерянным видом гладил себя одной рукой по громадному животу и несколько раз расчесывал волосы гуттаперчевой гребенкой, которую всегда носил с собой в кармане. Пока доктор шел до нашего дома, на рынке и у волости собралась целая толпа, которая с любопытством дикарей смотрела на доктора и вслух делала некоторые замечания, относившиеся главным образом к форме доктора, производившей решительный фурор; впереди всех стоял Рукин и громко переговаривался с Прошкой и Меркулычем, физиономии которых виднелись в окне волости.

— На меня смотрят, как на дикого зверя, — с улыбкой говорил доктор, здороваясь со всеми.

— Совсем дикий народ, Сергей Павлович, — отвечал отец, крепко пожимая руку доктора.

Дорогого гостя провели, конечно, в гостиную, самовар давно кипел, и Надя подавала чай, краснея до ушей; отец оживился, шутил, смеялся, гость держал себя свободно, но с большой выдержкой. Я лежал на печи, которая для меня заменяла и обсерваторию и кабинет, и внимательно вслушивался в разговор петербургского гостя, который во всем соглашался с отцом и постоянно говорил: «Да, да!» Появилась закуска и вино; доктор выпил полрюмки хересу, похвалил вино и особенно обратил внимание на закуску, причем необыкновенно кстати сказал несколько комплиментов матери, которая совсем растерялась и даже покраснела, как институтка. В три часа был подан обед; гость рассказывал о Петербурге, несколько раз обращался с вопросами к Наде, стараясь поддержать с ней разговор, но сестра конфузилась и отвечала невпопад; отец после нескольких рюмок совсем разошелся и подробно раскрыл свою душу относительно поведения Амфилохия Лядвиева и горячо изложил свои планы, надежды и огорчения. Доктор делал внимательное лицо и постоянно повторял: «Да, да! Скажите?.. Это возмутительно!.. Да, да!» Мать давно заметила, что отец надоедает гостю, и едва могла остановить его; обед вообще прошел самым оживленным образом, и, когда гость ушел, все, кроме бедной Нади, чувствовали себя самым счастливым образом.

— Столичная штука! — глубокомысленно соображал отец. — Умен, бестия… И все соглашается; у этих петербургских у всех такое обыкновение: во всем соглашаются с тобой и всего наобещают. Нашто Амфилошка пес псом, а как съездил с владыкой в Питер, тоже всем давай обещать: мягко стелют, да жестко спать. Подлец!

— Только Сергей Павлович здоровьем, кажется, слабоват, — заметила мать, чтобы замять разговор об Амфилошке.

— Какое здоровье: пальцем перешибить можно…

— И рост маловат, как будто.

— Да, недостает чуточку. Вот на меня бы мундир, Паша, надеть да эполеты прицепить… хе-хе!.. Я бы задал перцу Амфилошке несчастному!..

— А я думаю про Аполлошу, — задумчиво говорила мать, — если бы на него такой белый мундир надеть.

— В гвардию! Прямо в гвардию, — решил отец, подергивая плечами, точно на них чувствовал присутствие жирных эполет. — Будет хорошо учиться, и он может доктором быть.

Мать только вздохнула и сделала печальное лицо, а я лежал на печи и дал себе клятву, что непременно буду доктором, буду носить такой же белый мундир, как Сергей Павлович, а главное — у меня будет свой денщик, свой экипаж, подсвечники, подарю Наде отличные сапоги, так же заеду к знакомому священнику в гости, а за мной будут так же ухаживать, угощать меня, а я буду рассказывать о Петербурге и покручивать усы. «Вот, мол, вам и смотрите на меня, каков я человек есть, Кир Викентьевич Обонполов! Да-с»…

Поделиться с друзьями: