Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На солнечной стороне. Сборник рассказов советских и болгарских писателей
Шрифт:

Фаина ждет, но каждый раз видит внезапно сыпанувшую из ружья полосу искр и слышит припоздалый грохот выстрела. Птица, споткнувшись и оттопырив крыло, легко и послушно валится с неба в березы. И все. Снова успокаивается на мгновение вздрогнувшая земля, только грустно-грустно становится.

Они сидят трое — отец, мать и дочка — над речкой Лысманихой. На траве лежит птица — вальдшнеп с чуть прищуренным круглым глазом, вся в нарядном пере, будто составляли ее из прошлогодних листьев, а кое-где по лепестку мать-и-мачехи вклеили и не забыли светящихся галушек подсыпать — на спинку и крылья. После все это позолотили весенним солнечным лучом.

Оборвалась песня птицы, оборвался еще один полет,

еще одна живая любовь. Но над березовым колком, по грани темного леса, уже совсем в темноте и все же отделяющиеся от темноты черными размашистыми тенями летают и летают с хорканьем и цвырканьем другие птицы, томимые любовью и жаждой вечного восполнения той жизни, которая ежегодно и ежеминутно уходит с земли. Дочка Наташка выпрастывает руку из одеялка, трогает неподвижный глаз птицы пальчиком и пугливо отдергивает руку. Что-то уже и она чует.

В поселке гаснут окна. В небе зажигаются звезды. На земле вылупилась и замерла молодая с проплешинами травка, от Лысманихи наплывают холодные волны пара, катятся по опушке леса, густеют там и уже плотным дымом ползут по березняку. Кажется, что березняк выше черных колен захлестнуло белопенным разливом. Это только кажется. Лысманиха — речка горная, в разлив, весной или после больших дождей шумит буйно, мчится быстро, но из берегов выйти не может, не тот простор. На островках стихают гулеваны — кулики. Лишь за речкою, на большой лиственнице какая-то ночная птица мрачно и мерно роняет: «бб-би-иннь, бб-б-иннь», и что-то заупокойное, мрачное есть в ее однотонной и тяжелой, как било, песне.

Вальдшнепы перестали тянуть. Все погружается в чуткий весенний сон, и они трое — отец, мать и дочь — идут в свой недостроенный дом по холодной траве. Идут молча, медленно, хотя и озябли, хотя и в тепло, в постель хочется. Обувь темнеет от мокра. Слышно, как под ногами со скрипом ломаются непокорные всходы чемерицы, похожие на свернутый флажок железнодорожника. Фаина за жестяной клюв держит обмякшую и раскачивающуюся птицу, а Василий несет ребенка. В поселке почти нет огней и шума, лишь светятся фонари вокруг лесопильного цеха да в окне конторки снуло горит лампешка — должно быть, нарядчик засиделся.

Дом, еще пахнущий смолистой тайгой, преющими щепками, удушливой олифой, отчужденно стоит чуть в стороне от поселковых посадов и закоулков. Фаина скорее спешит повернуть выключатель, осветить дом и радуется тому, что следом за ней входят еще две живые души, и думает с тревогой, окажись она одна, ни за что не решилась бы зайти сейчас в темный, отшибленный от поселка дом, а жить в нем и подавно.

Но ей пришлось входить одной в этот дом много раз и жить в нем одиноко много лет.

Полтора месяца спустя после того весеннего вечера началась война. Василий наскоро забрал чурбаками два только что прорубленных окна, вставил и заклинил уже готовые косяки и раму в третье и отправился на пристань с котомкой за плечом.

На пристани голосили бабы, играли гармошки, пели, плакали и целовались. Было шумно, суетно, тревожно. Фаина растерялась от всего этого, спрашивала мужа о портянках, глупая, об обуви; все время натыкалась взглядом на плечо, где не было ружья. Василий уходил в армию весело, как на охоту. Недоумевал, чего это все орут! Ну, война, подумаешь, какое дело! Поедут вот, расчихвостят немцев так, чтобы не совали свое свиное рыло в наш советский огород, — и домой.

Свекровка косилась на Фаину, поджимала губы. Не выдержала и постучала согнутым перстом по костистому лбу Василия, дескать, голова ты садовая. Но Василий так и не проникся серьезностью момента. Он дурачился, нажимал жестким пальцем нос жены, говорил шутливо: «Мотри, горошина, не загуляй тут у меня!» Она колотила его по рукам, говорила: «У-у, бессовестный! У-у, дурной!»

И было им в этой всеобщей тревоге хорошо, а Фаине чуть даже стыдновато от такой разлуки.

Только когда загудел пароход и начал отваливать, вдруг остро кольнуло Фаину в сердце, она всполошенно рванулась за пароходом, к Василию. А между ними уже вода…

В недостроенной избе зимою сделалось холодно, заболела воспалением легких дочка, не стало хватать хлеба, перевелись дрова, из лесопилки перекинули Фаину работать на плотбище, расположенное на льду в хиусном ущелье Лысманихи. Но самое страшное было не это. От Василия через три месяца перестали приходить письма. Вот это было страшно. Потом пришла казенная бумага. Фаина кинула в огонь эту бумагу.

Ее Василий не мог пропасть без вести!

Уходя на работу, она прятала ключ за наличник и оставляла еду на кухонном столе, под рушником. Ночью, даже во сне, сторожко ждал ее слух шагов, твердых, громких, какие могут быть только у хозяина.

Уже кончилась война. Выросла и уехала в город дочь. Фаина отпустила ее от себя без особой боли, потому что всегда любила дочь отдельно от мужа. С нею не сделалось того, что делалось с женщинами, которые любили мужей до первого ребенка. Нет, она по-житейски проницательно просматривала будущее и понимала, что дочка — гость в доме, а хозяин вечен. Хозяин остается при жене до самой смерти, Фаина хотела, чтобы они расстались с жизнью и друг другом так же, как ее отец-хлебопашец. Когда его свалило и он понял — насовсем, остановил мать, заголосившую было над ним, и сказал: «Все правильно. Люди смертны. И кто-то должен первый. Лучше я. Ты женщина, ты обиходишь меня, оплачешь и снарядишь…»

«Обиходишь и снарядишь». Кто лишил их этого права? Кто не дал им прожить вместе жизнь?

Она любила послушать про фронт и почитать про войну любила. Услышит о том, как в Ленинграде люди голодали, и про себя уж отмечает: «Вот и Вася мой тоже». Расскажут фронтовики, как они сутки стояли по горло в ледяной болотине, а другие наоборот — двое суток лежали под бомбежкой и обстрелами, уткнувшись носом в песок, — и протяжно вздохнет: «Где-то и Вася там бедовал». И что из того, что болото было под Великими Луками, а песок и безводье под Джанкоем, — ее Вася был на всем фронте, нес всю войну на плечах своих и страдал всею войною, а она страдала вместе с ним.

Бабы поселковые иной раз жаловались на житье, на драчливых и пьяных мужей. Не понимают они, эти бабы, что пропитую зарплату и синяки от побоев можно пересчитать. А кто подсчитает одинокие ночи, в которые перегорало неуставшее еще ярое бабье нутро? И кто родит Аркашку? Аркашкиных детей — ее внуков и правнуков?

Ей часто снится один и тот же сон: поле подсолнухов, бесконечно желтое, радостное. Но вдруг стиснет горло во сне, зайдется сердце, Фаина застонет, не просыпаясь, всхлипнет немо и мучительно. Это она видит, как с подсолнухов валятся головы рябым лицом вниз, стриженым, шершавым затылком кверху. По живому яркому полю проносится черной молнией полоса смерти. И вот уже не подсолнухи, не поле видится ей. Видится остроклювая пуля, попавшая в Василия, зримо улетающая вглубь времен. Пуля эта скашивает шеренгу русоволосых веселых детей, так схожих лицом с ушастыми солнцеворотами.

Ночами снятся вдове нерожденные дети.

— Эх, ммм-а! — выдохнул Суслопаров, обтерев ружье и положив полсотенную на клеенку. Деньга эта бумажная лежала на чистом столе, трудовая, мозолями добытая, но все равно не было никакой приятности от покупки. — Эх, ма! — повторил Суслопаров и пригорюнился, опершись на увеченную руку поврежденным ухом, похожим на пельмень. Но он тут же встряхнулся, сунул ружье в угол, за рукомойник, бросил шапку на голову. — Я сейчас, Фаинушка! — крикнул он уже из сеней.

Поделиться с друзьями: