На языке мертвых
Шрифт:
Только миссис Ланкастер не слышала ничего. Может быть, ее уши не были способны уловить звуки другого мира.
Но однажды и она была потрясена.
— Мама, — сказал ей жалобно Джефф, — разреши мне поиграть с маленьким мальчиком.
Миссис Ланкастер, которая что-то писала, подняла глаза улыбаясь:
— Какой маленький мальчик, мой дорогой?
— Я не знаю, как его зовут. Он был на чердаке, сидел и плакал. Но когда увидел меня, убежал. Может быть, он испугался (в голосе маленького Джеффа появился оттенок легкого презрения). Не как большой мальчик! И потом, когда я играл с кубиками у себя в комнате, увидел его около двери. Он смотрел, как я строю, и у него был грустный вид, как будто он хотел играть со мной. Тогда я ему сказал: «Давай строить мотор». Но он ничего
Миссис Ланкастер встала.
— Жан прав. Здесь нет другого маленького мальчика.
— Но я его видел, мама! Пожалуйста, разреши мне поиграть с ним! У него такой грустный вид, он такой одинокий и несчастный! Я хочу его утешить.
Миссис Ланкастер собиралась ответить, но ее отец покачал головой.
— Джефф, — сказал он очень мягко, — правда, этот маленький мальчик несчастен. Может быть, ты можешь что-нибудь сделать, чтобы ему помочь. Но ты должен сам придумать как. Ты сам. Это как головоломка. Понимаешь?
— Это потому, что я вот-вот стану большим, я должен придумать сам?
— Да, потому что ты становишься большим.
Малыш вышел, и миссис Ланкастер повернулась к отцу с негодованием.
— Отец, это абсурд. Потворствовать тому, чтобы он верил в суеверия слуг!
— Никто ему ничего не говорил, — тихо ответил старик. — Он видел то, что я слышу и что я, может быть, способен был увидеть, если бы был в его возрасте.
— Это смешно. Почему я ничего не вижу и не слышу?
М. Винборн улыбнулся дочери немного утомленно и ничего не ответил.
— Почему? — повторила она. — И почему ты сказал ему, что он мог бы помочь этому…этому..? Это бессмысленно!
Старик бросил на нее задумчивый взгляд.
— Правда? — сказал он. — Помнишь стихи:
Каков этот Светоч, Что дает возможность Детям видеть в темноте? «Слепой рассудок», — ответил эмпирей.Джеффри обладает этим — слепым пониманием, слышанием. Как все дети. Становясь взрослыми, мы теряем этот светоч, нас выбрасывает в реальность, иногда, старея, люди обретают слабую искру. Но в детстве он светит ярче всего. Вот почему я думаю, что Джеффри мог бы что-то сделать.
— Я не понимаю, — слабо прошептала миссис Ланкастер.
— Я тоже. Но этот… этот ребенок страдает и хочет быть избавленным. Как? Я этого не знаю. Но это так ужасно когда думаешь об этом… Он плачет, он рыдает и разбивает сердце… Ребенок.
Через месяц после этого разговора Джефф серьезно заболел. Западный ветер дул с большой силой, а Джефф не был никогда особо крепким. Врач, покачав головой, сказал, что речь идет о случае, крайне тревожном. Потом, отозвав М. Винборна в сторону, признался, что надежды нет.
— Ребенок не смог бы дожить до взрослых лет, — добавил он. — Его легкие серьезно поражены уже очень давно.
Дежуря около сына, мадам Ланкастер поверила в существование другого ребенка. Сначала всхлипывания были очень похожи на завывания ветра, потом мало-помалу они стали различаться и стали совсем ясными, узнаваемыми.
Наконец, она услышала их в тишине: всхлипывания ребенка, монотонные, безнадежные, душераздирающие.
Состояние Джеффа не переставало ухудшаться. В бреду он без конца говорил о маленьком мальчике. «Я хочу помочь ему уйти! — кричал он. — Я очень сильно хочу».
Потом бред уступил место чему-то вроде летаргии.
Джеффри лежал обессиленный, неподвижный, с трудом дыша, почти без сознания. Ничего не оставалось делать — только ждать.
Пришла ночь — тихая, спокойная и ясная, без малейшего ветерка. Вдруг ребенок шевельнулся, открыл глаза. Он посмотрел на открытую дверь, потом на мать.
Он пытался что-то сказать, она нагнулась, чтобы уловить его слова.— Согласен, я иду, — прошептал он, И снова откинулся назад.
В ужасе миссис Ланкастер побежала за своим отцом.
Где-то, совсем рядом, другой ребенок смеялся. Его радостный, успокоенный, торжествующий смех звенел в комнате.
— Я боюсь, я боюсь, — стонала миссис Ланкастер.
Старик обнял ее за плечи. Порыв ветра, заставивший их обоих вздрогнуть, быстро прошел, и опять все стало спокойно.
Смех мучил. Они услышали другой звук — сначала неясный и смутный, но все усиливающийся и скоро ясно различимый. Это были шаги — маленькие шаги.
Тап-тап, тап-тап — они бежали. Вот эти маленькие ножки на лестнице, немного шаркающие, которые они так хорошо знали. Но… Сомнение невозможно… К ним присоединились вдруг другие шаги, другая поступь, более скорая и более легкая!
Быстро-быстро они направились прямо к двери. Все вперед и вперед. Вот они пересекли порог.
Тап-тап, тап-тап… — невидимые ножки двух детей.
Мадам Ланкастер подняла блуждающий взгляд.
— Их двое! Двое!
Мертвенно-бледная от ужаса, она повернулась к кроватке, но отец, мягко развернув ее, показал на коридор.
— Там, — сказал он просто.
Тап-тап, тап-тап… — все дальше и дальше. Потом тишина.
Владимир Набоков
Ужас [12]
12
Из сборника «Возвращение Чорба». Рассказы и стихи Берлин: Слово. 1930 г.
Со мной бывало следующее: просидев за письменным столом первую часть ночи, когда ночь тяжело идет еще в гору, — и очнувшись от работы как раз в то мгновенье, когда ночь дошла до вершины и вот-вот скатится, перевалит в легкий туман рассвета, — я вставал со стула, озябший, опустошенный, зажигал в спальне свет — и вдруг видел себя в зеркале. И было так: за время глубокой работы я отвык от себя, — и, как после разлуки, при встрече с очень знакомым человеком, в течение нескольких пустых, ясных, бесчувственных минут видишь его совсем по-новому, хотя знаешь, что сейчас пройдет холодок этой таинственной анестезии, и облик человека, на которого смотришь, снова оживет, потеплеет, займет свое обычное место и снова станет таким знакомым, что уж никаким усилием воли не вернешь мимолетного чувства чуждости, — вот точно так я глядел на свое отраженье в зеркале и не узнавал себя. И чем пристальнее я рассматривал свое лицо, — чужие, немигающие глаза, блеск волосков на скуле, тень вдоль носа, — чем настойчивее я говорил себе: вот это я, имярек, — тем непонятнее мне становилось, почему именно это — я, и тем труднее мне было отождествить с каким-то непонятным «я» лицо, отраженное в зеркале. Когда я рассказывал об этом, мне справедливо замечали, что так можно дойти до чертиков. Действительно, раза два я так долго всматривался поздно ночью в свое отражение, что мне становилось жутко, и я поспешно тушил свет. А наутро, пока брился, мне уже в голову не приходило удивляться своему отражению.
Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг вспоминал, что смертен. Тогда в моей душе происходило то же, что происходит в огромном театре, когда внезапно потухает свет, и в налетевшей тьме кто-то резко вскрикивает и затем вскрикивает несколько голосов сразу, — слепая буря, темный панический шум растет, — и вдруг свет вспыхивает снова, и беспечно продолжается представление. Так, бывало, душа моя задохнется на миг, лежу навзничь, широко открыв глаза, и стараюсь изо всех сил побороть страх, осмыслить смерть, понять ее по-житейски, без помощи религий и философий. И потом говоришь себе, что смерть еще далека, что успеешь ее продумать, — а сам знаешь, что все равно никогда не продумаешь, и опять в темноте, на галерке сознания, где мечутся живые, теплые мысли о милых земных мелочах, проносится крик — и внезапно стихает, когда, наконец, повернувшись на бок, начинаешь думать о другом.