На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Шрифт:
Громилы шагали скопом – потные, яростные, молчаливые. Болтались на цепках фунтовые гирьки, торчали ножики из-за голенищ. В этой своре князь узнал и того мужичонку, кривоногого шута, что распевал под его окнами дурацкие частушки.
– С тебя и начнем, – сказал Мышецкий.
Это был его первый выстрел в жизни и сразу – по человеку. Мужичонка присел, дико озираясь, и вдруг заорал что есть мочи, вкладывая в этот вопль всю свою боль, всю свою любовь к этой постылой жизни…
Громилы схватили его и, грохоча сапожищами, поволокли обратно. А с другой стороны улицы подходили четыре человека.
Рабочие депо поравнялись с ним, и один остановился.
– Послушайте, – сказал он Мышецкому, – вам лучше не ввязываться в эту историю! Идите по своим делам, князь…
– Я ответствен за все, – ответил Мышецкий.
Рабочий постоял немного, посмотрел на револьвер в руке высокого человека в пенсне со значком кандидата правоведения на лацкане мундира.
– Савва Кириллыч Борисяк, – добавил он осторожно, – просил вас тоже, чтобы вы не вмешивались. Мы восстановим порядок сами!..
Губернатор с трудом доплелся до номеров, где жила его сестра, медленно преодолел лестницу. В комнате, как всегда, было мрачно, шторы опущены. Поник иссохший фикус.
Додо в самой невообразимой позе лежала на диване, раздерганная и страшная, с закаченными под лоб глазами, и показалось ему, что она жестоко изнасилована кем-то. Из-под мятой блузки вывалилась грудь со множеством родимых пятен на ней, и сосок ее был черен, как сгусток запекшейся крови.
«Всюду – кровь, кровь, кровь!» – любила говорить Додо.
Вот теперь кровь и на ней. Только сейчас Мышецкий понял, что сестра просто пьяна, и ощутил запах сладкого рома, пропитавшего всю комнату…
Все кончено! Он заплакал и вышел, как от покойника.
Рано утром этого же дня, когда в городе еще все было спокойно, Огурцов надел чистую рубашку, затеплил свечу перед иконой и тронулся в героический путь.
По мере приближения к заставе все чаще стали встречаться люди, вступившие на стезю народной трезвости. За городом примкнули к толпе мужики из соседних деревень, плакали бабы, надеясь на чудо. Шли как на праздник – с песнями и гармошками.
И палило над извечным русским горем великолепное, щедрое русское солнце…
А вот и первый кабак. Народ куражился возле приветливо раскинутых дверей, ломался и кочевряжился перед собственной слабостью:
– А вот и выпью… А вот и нет! А што мне? Я человек свободный!
И выли бабы. Рыбкой заскакивали пьяницы в «монопольку», выходили, посоловев, вытирая губы подолами чистых рубах:
– Дальше… Трогай, паря! За дубками ишо причастимся. Покедова-то зарок не даден. Ей-пра, и согрешим…
Огурцов тоже не устоял – выпил, закусил ватрушечкой. Шли далее, сбиваясь в стадо, баламутя дорожную пыль. И вязли в этой пыли неумные песни. Ослабших по дороге, после неоднократных «причастий», кидали в телеги навалом, как поленья. Дребезжали по каменюгам колеса, болтались головы, как подсолнухи.
Огурцов пристроился в ногу с одним оборванцем, который неожиданно поцеловал старого пьяницу и признался, что он последователь Шопенгауэра.
– Вы можете презирать меня, – сказал он, заплакав, – но я ничего не могу с собой поделать. Как хотите, но у
меня чисто индуктивный метод мышления!– Ничего, – ответил Огурцов, – это пройдет. С кем не бывает?.. Только бы до заимки дотянуть. Там, говорят, еще не берут зарока!
И до самых монастырских ворот не брали зарока. А потому, когда прибыла толпа жаждущих исцеления, монахи часа два трудились в поте лица своего, сортируя мертвецки пьяных… Поклали на лужайке рядами, перекрестили и оставили с богом.
– До завтра отойдут… Готовь бланку писать!
Огурцов проснулся среди ночи от собачьего холода. Встал, огляделся. Не сразу и понял, где находится. Какие-то фитили горят, рядом храпит «последователь Шопенгауэра». Блестят под луной гладкие плиты монастырских дорожек.
– Похмелиться бы… – зябко вздрогнул старик.
– А эвона, – подсказали ему. – Иди к монахам. Только постучись в просвирную тишком. Поднесут, коли деньги имеешь…
Побрел Огурцов в просвирную. Мати дорогая! Вот где рай-то: почти трактир, только подают не половые, а сами монахи.
– Цыц-цыц, – говорят. – Не проговорись…
И берут за полсобаки, вестимо, в два раза дороже, чем в «монопольке». Ладно, делать нечего. Так уж на роду написано. Только бы рубль не пропить – иначе зарока не дадут.
Хлебнул Огурцов и определил:
– Разбавлена у вас святой водицей… Рази ж это по-божески? Гляди-ка, и пробка не та!
Кончилось это тем, что утром, когда погнали на зарок первую партию, дюжий монашек мстительно и грубо отставил Огурцова в сторону:
– Ты еще не тверез. Опохмелись маленько – и приходи во святости…
А деньги-то идут. То калачей прикупишь, то в просвирню заглянешь. Монахи и это учли: бойко торговали «заездами». Пьющему человеку обеда не надобно – ему бы только куснуть чего-либо, и ладно, сыт по горло.
Мелхисидек был мужик с башкой, сам из мужиков вышел, сам крепко попивал смолоду, – он душу пьяницы на ладони держал. Знал он, что надобно просить за хлеб с Мышецкого, – пьяные люди, как дети малые, – себя не помнят. Зарок не пить лишь обостряет тягу к вину. Да и зарок-то ведь не на всю жизнь берется: иной и до города не сбережется – согрешит. Глядь, жена поедом жрет:
– Опять бельма налил! Пошто мне мука дана? Эвона Пантелей-то Киковский – дал зарок, как обрезал… А ты? У-у-у…
Только на третий день Огурцова допустили до зарока. Впускали в молитвенную партиями – по двадцать человек сразу, чтобы не чикаться с каждым. Читали отходную молитву. Иные плакали; им страшно было.
– …и разрешаются! – закончил монах, стоя на крылечке. «Разрешенных» построили в очередь:
– Тебя как?
– Петров буду. Иван, значит.
– Впервой?
– Чево?
– Впервой подвижничаешь?
– До этого пили-с…
– Гони рубль!
– Пожалте.
– Так. Дуй за бланкой!
Каждому выдали по бланку, в котором все было перечислено по порядку: кто такой и прочее. Монастырь выпускал их из своих стен – они спешили по дороге, рассуждая:
– Теперича – домой!
– Баба ждет. Извелась, чай?
– Ей-то што, бабе? Нам-то вот…
– Тяжело, брат. Сосет, проклятая!
– И чего это в ней есть – в водке-то?
– Не говори, милок!..