На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Шрифт:
– Это и есть ваш Митрофан? – сказал Мышецкий.
Сютаев открыл рот, даже язык выпал. Со лба повара скатилась в кашу капля пота.
Мышецкий снял пенсне и отчетливо произнес:
– Сезам, отворись!
Старик пробкой выскочил из котла и кинулся бежать, роняя из-под зипуна тяжелые свертки. Но его все-таки поймали и вернули обратно (вместе с куском сала фунтов на пять, головой сахара и чулочком с сечкой).
– Кто вы, сударь? – спросил Сергей Яковлевич помягче.
Старик взмолился:
– Отпустите с миром… На што я вам?
– Эй, –
Старик бухнулся в ноги, сложил перед Сютаевым ладони:
– Сынок, скажи…
Мышецкий уставился на Сютаева:
– О чем он просит вас?
– Вот крест святой – не знаю…
– Кто вы? – спросил Сергей Яковлевич.
– Да я ж отец его… отец родной!
Сютаев замахал руками, подмигивая рыбьим глазом:
– Что вы, папаша, говорите такое? Какой же отец вы мне?
– Это правда? – спросил Мышецкий.
– Да у меня и отца нет, – возмутился Сютаев.
Старик, не вставая с колен, заплакал:
– Да я же вскормил тебя, вспоил. В люди вывел…
– Ваш отец? – строго спросил Мышецкий.
Сютаев пожал плечами.
– Впервые вижу, – сказал он.
– Признай! – вопил старик. – Не позорь меня… Господин хороший, – хватал он Мышецкого за полы одежды, – смилуйтесь! Ну, семья… ну, сахарок! Ну, сальца шматочек…
– Вывести его надоть, – засуетился Сютаев. – Где же Митрофан?.. Эй, зовите Митрофана!
– Да оставьте вы своего Мирофана в покое! – взбеленился Сергей Яковлевич.
Теперь он вцепился взглядом в повара:
– Ну, говори!
– Да уж что греха таить… Точно, ихний папашка!
Теперь и Сютаев бухнулся в ноги:
– Ваше сиятельство, не погубите. Христом-богом прошу. Два годочка осталось до пенсии… пять дочек на выданье. Кормилец вы наш! Сорок два года служу-у-у…
Старик (отец его) поднялся.
– А-а, шукин шын, – прошипел он злорадно. – Зажгло тебе! То-то! Господин хороший, плюйте в рожу ему… Доставьте мне удовольствие: плюйте, я один буду в ответе!
Мышецкий поднял ногу и с силой погрузил каблук в дряблое, как тесто, лицо Сютаева. Потом, испытывая почти блаженство, он стучал и стучал каблуком в эту отвратительную мякоть чужого лица, пока на нем совсем не потухли бесстыжие воровские глаза.
– Сорок два года, – сказал, задыхаясь. – Ну и хватит с тебя. Сегодня же – по «третьему пункту». Без прошения!
И – вышел, так что разлетелись полы крылатки. «Семья… пять дочерей на выданье», – машинально пожалел он, но того ветерана на костылях, обвешанного крестами, ему было жаль во сто крат больше…
Не оглядываясь, пригнув голову, он шагал к лошадям.
Губернская больница поразила его видом величественного здания – роскошный полупортик, колоннада с капителями, широкая мраморная лестница. На фронтоне, обсиженная голубями, была вылеплена латинская формула:
«БОГАМ И СМЕРТИ ВХОД ВОСПРЕЩЕН»
В гипсовых барельефах чеканно выступали почтенные профили – от курчавого Гиппократа до
лысенького Пирогова. Не хватало только сказочных герольдов, которые выйдут сейчас из дверей и, вскинув горны, торжественно протрубят о полном исцелении уренских обывателей.– Даже не верится, – признался Мышецкий.
Однако с парадного подъезда Сергея Яковлевича – увы – не пропустили. Оказывается, двери были заколочены и приперты для вящей внушительности еще ломом.
Какой-то служитель, неслышно разевая рот, долго объяснял князю дорогу. Но и во флигелях двери были забиты досками – крест-накрест. Пришлось обогнуть всю больницу. Среди помойных отбросов, телег с больными мужиками, поленниц дров князь едва отыскал лазейку.
– Что же вы закрыли парадный ход? – спросил недовольно.
– А на што? – рассудил сторож. – Оно же и больным здесь больше нравится. Потому как с параду они не привыкшие – и пужаются!..
Изнанка больницы не имела ничего общего с ее фасадом (так и С.-Петербург, во всю красу и мощь развернутый перед Европой, отличался от своего испода – Уренской губернии). Сергея Яковлевича ошеломили битком набитые палаты, в гулких коридорах болящие лежали на полу, в проходах, на примитивных топчанах. А одна старуха, свернувшись в калачик, лежала даже на круглом «пятачке» стола.
Вот к ней-то и направил свои стопы князь Мышецкий:
– Чем болеешь, старая?
– А лист у меня, родимый, лист завелся… Одного, кажись, вышибли, а второй, бают, сам должен выйтить! Вот и жду… С самого вербного воскресения листа жду, мил человек.
– Как же тебя кормят здесь?
– А как кормят?.. Перво в десятом часу чай, а потом обед в чашку штей да яблочное драчёно. Хлебца по косячку малому и прибавки нетути. А по закат солнышка – чай вдругорядь. И сахарку дадут. А шти-то больше с собачкой варят…
– Как это – с собачкой? – удивился Мышецкий.
– А так, родимый, – поставь миску штей перед собакой, она себя в ней разглядит и жрать не станет…
Сергей Яковлевич попросил сестру, сопровождавшую его по палатам, провести его к главному врачу. Сестра была особа странная; куколь с крестиком до самых бровей, глаза – иголками, а рот сцепила в тонкую нитку – вся замкнулась, словно похоронила себя навеки где-то внутри.
– Главного врача, – ответила резко, – вы найдете в Гостином дворе. Он больше занят лавками… Если угодно, князь, я проведу вас к хирургу Ениколопову: он как раз заканчивает операцию.
– Хорошо, – согласился Мышецкий, – ведите к хирургу!..
Ждать пришлось недолго: вошел крупный красивый мужчина и стянул скрипящую резину перчаток таким жестом, что Мышецкий сразу определил в нем барина. Не обращая вроде никакого внимания на вице-губернатора, Вадим Аркадьевич Ениколопов повелительно крикнул:
– Даша! Где мое зеленое мыло?
Засученные до локтей руки его были мускулисты, чем-то приятны (даже для мужского глаза); из-под халата выглядывал краешек ослепительного воротничка. Отбросив от себя полотенце, Ениколопов прошел за стол, уселся напротив князя.