На закате солончаки багряные
Шрифт:
У палисадника собрался народ, и по голосам я понял, что отца нет, видно, еще сети смотрит на озере, а мать только руками всплескивает и жалуется кому-то:
— Ой, да за ними не уследишь! Без догляда да без надзора, лезут куда не следует…
Шурка еще громко всхлипывал, швыркал носом и опять принимался реветь, но Евдокия одергивала:
— Не блазни, покажи, где молотки попрятали.
— Я думаю, он сам принесет инструмент, — спокойно произнес Сидор.
— Ну-ка, неси, тракторист непутевый, — сказал кто-то мягко и добродушно. — А твой где, Катерина? — по голосу я признал Ваську Батрака и еще сильней сжался в своем убежище.
— Ушмыгнуть успел. Наверно, в картошке или конопле спрятался.
Шурка, по всему, убежал за инструментом к навозной куче, а возле калитки взрослые
— Раненько я сегодня в кузницу пришел. То, се надо поделать, днем, думаю, люди подъедут оборудование устанавливать, Посовался туда-сюда — ни молотка, ни зубила, ни шила, ни мыла… Ну, думаю, не иначе как наша орда побывала. Кому, окроме них! Мы ведь последние три ночи подряд тюкались с Василием… Сенокос. То болты надо нарезать, то штанги у косилок летят, то серпы опять же точим. Вот и тюкались. Кто за нас сделает, никто…
Раздавленный, одинокий, лежал я в углу чердака, перепачканный пылью и паутиной, лежал и плакал. Мне не хотелось плакать, но горькие слезы катились сами собой, и не было сил удержать их. Не мог и утерпеться — в углу было тесно — ни руки приподнять, ни развернуться поудобней. Плакал я от обиды и стыда. От того и другого. Так плачут только в детстве — чисто, светло, безутешно. И не унять никому эти слезы, пока не выплачется сердце, не отмякнет навстречу добру и справедливости.
Но вот я услышал, как подошел к мужикам Шурка и гремя вывалил из подола рубахи кузнечный инструмент. И я всей кожей почувствовал этот железный стук прочно закаленных гаечных ключей. Хорошо, что не вижу нашего позора! Меня вдруг наполняет грусть и безразличие ко всему, что произошло: к несбывшимся нашим планам, к Шуркиному, первому в жизни, предательству (как еще это называть?), от которого еще недавно было больно и тяжело.
— Ну, а напарник твой где? — это говорит Васька Батрак. Шурка молчит, но мне уже хочется зачем-то, чтоб он до конца раскрылся и указал на чердак, где я спрятался, чтоб и меня выволокли и отстегали волосяным путом. Ну что ты, Шурка? Но Шурка молчит. Тогда заговорил опять Васька Батрак, и я представил, как диковинно и широко торчат в стороны его галифе.
— Значит, в трактористы готовитесь? Что ж, молодцы! Только вы прибегайте к нам почаще, вместе прибегайте, мы ж не обидим… Колька, Ни-колка, — громко зовет меня молотобоец, — хватит в ботве сидеть, вылезай, пошли точило крутить. И городского с собой веди. Колька-а…
Нет, я не спустился с чердака, не слез и тогда, когда разошелся народ и смолкли Шуркины всхлипывания. Когда в доме стало совсем тихо (отец с матерью отправились на покос), я ушел к Засохлинскому острову, где долго бродил в одиночестве, и мне казалось тогда, что не будет больше счастливых дней, что и нет впереди ни просвета, ни радости. Уж лучше выпороли бы путом, которым треножат на лугу колхозных кобыл, чтобы боль моя не казалась такой бесконечной и безутешной…
Но все проходит в жизни. Стираются давние обиды и горести. Стерся навсегда след нашей деревенской кузницы, построенной из единоличных амбаров. Ни бревнышка, ни холмика не осталось на том месте, где я, окончив школу, сам работал молотобойцем, в огне и дыму клепал лемеха плугов, выгибал замысловатые поковки, выковывал болты и гайки, и мне представлялось тогда, что нет прекрасней и значительней дела на земле, к которому я тянулся с малых лет. Но возникали новые мечты, и жизнь погнала меня по земле нашей — на север и на юг, и в другие края, заставляла напрягаться на другой грубой работе. Хотя и там, далеко, в тайге или на море, нет-нет да и обдавало сердце горьким дымком детства, сладостным духом приземистой черной кузницы, похожей на всклокоченного после сна деревенского мужика.
Стёрлись и прощены памятью наши детские обиды и разочарования. Но навсегда осталось в душе чистое и сказочное чувство к миру, которое запало в сердце в юную пору и которое жалко и страшно растерять теперь до срока.
ДЕВОЧКА С СИНИМИ ГЛАЗАМИ
Незадолго перед новогодними праздниками в нашем третьем классе появилась новенькая. Учительница Анастасия
Феофановна на первом же уроке поставила ее перед классом у доски, сказала, что звать девочку Нина и она будет учиться с нами. Добавила, чтоб новенькую никто не обижал, а она поскорей освоилась и подружилась со всеми.— У-у! — глухо прогудело в холодном классе.
Анастасия Феофановна усадила новенькую за парту рядом с неторопливой, спокойной Зинкой Субботиной. Девчонки, наверное, познакомились раньше, они по-свойски улыбнулись друг другу, а всем другим досталось вытягивать шеи и пялиться на новенькую из глубины фуфаек, перешитых, перелатанных лопатин-пальтишек. Я тоже выпростал голову, откинув на плечо воротник козлиной шубы, сшитой матерью из плохо выделанной отцом овчины. В этой шубе я сижу за ледяной партой, «как туз бубей». Так однажды высказалась мама, обряжая меня в это тяжеленное, но теплое одеяние.
В нашем отдельном от большой школы доме, где на первом — каменном — этаже с недавних пор оборудовали новую лавку, всегда холодно. Чернила в непроливашках оттаивают лишь к полудню, когда раскаляли едва не до красноты круглую печь-голландку.
И вот событие.
Новенькая в ладном по росту пальтеце, русая косичка поверх пальтеца пылает ярким бантом, а не лохматится тряпичной косоплеткой, как у большинства наших девочек.
Она неробко окинула класс синим, каким-то небесным взглядом. Да, в небесных красках и всех оттенках этих красок мы знали толк — выросли под этой синью. Но незнакомый прилив теплоты ощутил я, когда взгляд девочки на мгновение задержался на мне. И этим взглядом, мгновением радостным — всё как бы решилось: это девочка моя и ничья больше!
При малочисленности народившегося в войну поколения, «невесты» и «женихи» среди нас, ровесников, были распределены еще в первом классе. Как совершалось это «распределение», не знаю, скорей по наитию. Сейчас это невозможно додумать, но симпатии витали меж нами уже в ту родниковую, зябкую пору.
В первом классе «невестой» моей считалась Нюрка Данилова — ушастая, стриженая наголо девочка в комбинированном, из разных лоскутков ситца, клетчатом платьице. Единственная из девчонок «ровня» моя. Отец её также вернулся с фронта в один год с моим отцом. Считалась? Что ж, кто-то ж должен был считаться! Меня это не сильно задевало: пусть так думают, если очень хочется. Но к третьему классу Нюрки у нас уже не было. Переехали они, Даниловы, куда-то. Меня это тоже не тронуло. Осталась лишь карточка первого класса, где мы усажены на пол и поставлены на скамейки перед фотографом не по ранжиру и росту, а по указке учительницы: лучшие ученики — в первом ряду. В нем увековечена рядом с моей стриженой головой и Нюркина…
К третьему классу мы были почти взрослыми. Пролетели такие года, отсвистело столько метелей, растаяло столько снегов. Мы уж научились решать сложные задачи по арифметике и потрошили полки школьной библиотеки, где «Федорино горе» и «Робинзон Крузо» считались книжками несолидными для третьеклассников. Выпрашивали книжки взрослые, о войне. За «Белой березой» гонялись. Она была прочитана мной вслух вечерами возле горячей горнешной печи, где мама вязала в долгие вечера шерстяные носки, следя за судьбой героев книги.
Так вот, к третьему классу за мной в «невестах» не значилось ни одной девчонки. Потому так обожгло щеки, так откликнулся в груди взгляд новенькой, скользнувший по мне как бы ненароком, её светлые косички.
В лирических отношениях с девчонками (хотя «отношения» эти обозначались лишь какими-нибудь записками, гулявшими по партам) в общем-то витал «домострой», впитанный с молоком от родителей, доставшийся по наследству от крестьянских корней и местных обычаев. Если уж завязалась эта «любовь» с девочкой, если уж затвердилась среди ровесников эта «дружба», то посягать на неё не смел никто. Изменять, интриговать — и в голову никому не приходило. Записки, что гуляли по классу, предназначались только «ей» или «ему». А уж во время игры в «ручеек», что внедрили на переменах более сообразительные, хитроумные девчонки, надо было выбирать только свою пару. Свободный от «любви» мальчишка, не имеющий своей «невесты», мог выхватить на «ручейке» кого угодно, а ты не смей, следуй неписаному кодексу чести и верности.