На заре жизни
Шрифт:
Никто в доме долго не знал о моей ночной экспедиции, — и это понятно: крепостные без крайней необходимости никогда не подвергали горничную барскому гневу. Эта ужасающая сцена отдачи в рекруты много лет приходила мне на память, нередко смущала мой покой, заставляла меня ломать голову и расспрашивать у многих, кто же виновен в том, что у матери отнимают сына, у жены — мужа и отвозят в "чужедальную сторонушку"?
Нянино отсутствие уже приближалось к концу, как вдруг однажды матушка получила приглашение от знакомых, живших от нас верстах в тридцати, приехать с Нютою к ним на именины. И обе они долго при мне совещались о том, принять ли им это приглашение или отказаться от него. Из этих разговоров я поняла, что матушка желает отправиться в гости, чтобы кое с кем поговорить о делах и чтобы дать возможность Нюте, которая вечно сидит дома, рассеяться и познакомиться с обществом, а может быть, и потанцевать. При этом обо мне никто из них и не вспомнил. На мой вопрос, отправлюсь ли и я с ними, матушка как-то переконфузилась и ничего не ответила, а сестра взяла на себя роль старшей и, обращаясь ко мне, наставительно отчеканила: "Там нет детей… да тебя туда никто и не приглашает!.." Я расплакалась. Матушка подсела ко мне, ласково стала гладить по голове и утешать, но так как в ее словах все-таки не было обещания взять меня с собою, то они еще более усилили горечь и обиду. Мне
И этот новый факт окончательно укрепил меня в мысли, что матушка совсем меня не любит, что в других семьях, например у Воиновых, мать гораздо более заботится о своих детях… Особенно возмущалась я тем, что меня оставляют дома одну с Домною, которую я не терпела, которая вечно оскорбляла меня, которой в доме никто не доверял. Чем больше я думала об этом, тем больше меня охватывал ужас остаться с нею вдвоем. "Я сгорю, — начала я всхлипывать, — как сгорела Нина!" И я горько и безутешно рыдала. Вероятно, чтобы успокоить меня, матушка позвала Домну и стала при мне строго приказывать, чтобы она не осмеливалась во время ее отсутствия оставлять меня одну хотя на минуту. Домна, по обыкновению, завопила: "Да лопни мои глаза… Да провались я скрозь землю… ежели я, значит, хоть на сикунд отлучусь…" Матушка заявила, что она возвратится через два дня, и распорядилась, чтобы я не выходила из дому в дурную погоду.
Как только перестал раздаваться звон колокольчиков отъезжавших, Домна немедленно втащила в детскую корзину с моими игрушками, представлявшими скорее пародию на них: тут были скляночки, баночки, бумажные коробочки от лекарств, поломанные карандаши, тетрадки из желтой бумаги домашнего приготовления, рваные куклы из тряпок, камешки, обрубки дерева и тому подобный хлам. Меня очень удивило, что горничная. желает запрятать меня в детскую, комнату с одним окном, выходящим во двор, совершенно мрачную в этот сырой день, а потому я немедленно перетащила в залу корзину с своими богатствами. Тогда она решительно заявила, что я должна оставаться до обеда в детской, так как она будет мыть полы в зале, и с сердцем потащила мою корзину обратно. Сознавая, что я вполне нахожусь в ее власти, я покорилась своей участи. Не имея ни игрушек (мой хлам не заслуживал этого названия), ни другого занятия, я села у окна и стала думать о своей горькой доле: "Почему маменька не отправила меня на это время к Воиновым, где я могла бы весело провести время с детьми? Куда ей думать обо мне! Ей жалко оторвать для меня от работы человека! Если после отъезда няни я провела у Воиновых первое время, то, вероятно, благодаря тому, что на этом настояла та же няня… Разве «она» (так мысленно я называла свою мать) думает обо мне!.." Эти мрачные мысли и ужас одиночества и заброшенности так мучительно больно сжимали мое сердце, что я бросилась на колени перед образами и начала горячо умолять бога, чтобы он заставил матушку любить меня, чтобы няня совсем выздоровела, чтобы она никогда более не уходила. Скрип закрываемой двери на черной лестнице заставил меня вскочить на ноги. "Как! — думала я, — неужели Домна оставляет меня во всем доме совершенно одну?" Чтобы убедиться в этом, я побежала осматривать комнаты. Оказалось, что она вовсе не собиралась мыть полы и действительно ушла из дому. "Зачем же это ей понадобилось выпроводить меня из парадных комнат?" Я возвратилась в детскую и стала смотреть в окно, напротив которого во дворе стоял сарай. Скоро из него вышла Домна в сопровождении Федора, ее мужа, и Фильки, еще молодого парня, который прежде был у нас казачком. Поговорив между собой у двери сарая, они двинулись к черной лестнице нашего дома. "Как, они все трое идут в дом? Зачем?" — и меня охватил смертельный ужас: никогда ни один крестьянин не смел входить в комнаты нашего дома, если у него не было крайней необходимости переговорить с матушкою, да и об этом еще должны были предварительно сказать няне и попросить ее доложить об этом «барыне». И вдруг теперь, когда все прекрасно знают, что «наши» уехали, к дому направляется сразу двое крестьян в сопровождении горничной… "Они, наверное, хотят убить меня!" — вдруг мелькнула у меня дикая мысль, и я вмиг выскочила из детской, вбежала в спальню матери (комнату подле столовой) и стала за дверь, захлопнув ее за собою. Мне казалось, что таким образом я устроила для себя надежную засаду… "Никто из них не догадается, — думалось мне, — что я нахожусь здесь, а если кто и войдет сюда, то открываемая дверь закроет меня в уголку от моих преследователей". Я считала себя в безопасности и, несколько успокоившись от первого испуга, приложила глаза к большой щели у ручки двери, желая наблюдать за тем, что люди собираются делать в столовой: топот их ног показывал мне, куда они направлялись. И вдруг я увидала, что Федор, Филька и Домна прямо подошли к шкафу, в котором хранился сахар, чай, баранки и т. п. Филька вынул из кармана несколько ключей и стал пробовать, который из них подойдет к замку, но ни один, видимо, не годился. Тогда Федор вынул из-за пазухи инструмент, подпилил им один из ключей и открыл шкаф. Но когда Филька с грохотом начал высыпать из жестянки колотый сахар в передник Домны, мне опять сделалось как-то жутко, я вскрикнула и полезла под кровать. Все трое бросились в мою комнату, и Домна за платье вытащила меня из-под кровати еле живую и хотела поставить на ноги, но я тряслась с головы до пят и, как пьяная, шаталась из стороны в сторону. Тогда Федор, здоровенный и высокий крестьянин, схватил меня на руки и понес в гостиную к образу; за ним двинулись и остальные.
— Крестись, барышня! перед святою богородицею побожись, что не съябедничаешь, что ни единой душеньке не расскажешь, что видели твои глазыньки… Ну же, сказывай! Крестись! — С этими словами приставал ко мне то один, то другой из них. Я делала все, чтобы исполнить требование, но спазмы сжимали мне горло, я не могла произнести ни одного звука, приподнимала руку, чтобы перекреститься, но она падала сама собой. Все трое решили тогда, что я "дюже спужалась". Не выпуская меня из рук, Федор приказал Домне вылить мне на голову "кукшин воды", что и было исполнено, затем мне велено было "испить водицы", и меня уложили на диван. Домна подложила мне под голову подушку, ласково гладила по голове, а остальные стояли тут же, уговаривая ничего не бояться: "Вот те Христос… пальцем не тронем…" Пошептавшись в сторонке между собою, они все трое вышли из гостиной. Не знаю, вынимали ли они что-нибудь из других комодов и шкафов, но я долго лежала одна, прислушиваясь к тому, как они хлопали дверями то одной, то другой комнаты, как раздавались их шаги. Когда они опять вошли ко мне, я уже сидела на диване. Они приказали мне стать на колени перед образом, у которого Домна тотчас же зажгла лампадку, и произносить за Федором клятву: "Даю клятву перед тобой, царица небесная, как и перед всеми, какие есть, святые угодники и святители, что я ни в жись ни словечком
не обмолвлюсь ни маменьке, ни сестрицам, ни братцам, ни нянюшке Марье Васильевне и ни кому другому о том, что видела и что со мной без моей маменьки приключилось…" Я крестилась и, дрожа и глотая слезы, повторяла все, что мне приказывали. Когда я кончила клятву, Федор как-то бережно и заботливо усадил меня в кресло, затем все трое окружили меня и, точно состязаясь друг перед другом в придумывании страшных пугал, стали стращать меня за нарушение клятвы всем, что каждому из них приходило в голову. Один угрожал чертями с страшнеющими хвостами, которые в аду заставят меня лизать раскаленную сковороду, другой — бабою-ягою, которая будет толочь меня в ступе, третий стращал, что снесет меня на погост к мертвецам, но тут я в ужасе вскочила, побежала в детскую и бросилась на кровать. Никто из них не последовал за мною, и я могла плакать сколько хотела.Это событие потрясло весь мой организм: когда через некоторое время в мою комнату вошла Домна, она, видимо, испугалась, заметив, как меня трясет лихорадка, как стучат мои зубы. Она заботливо укрывала меня, ласково называя своей «ласточкой», "касаточкой", «звездочкой», но это лишь усиливало лихорадку. Тогда она призвала кухарку, и обе они долго стояли подле меня, расспрашивали, что у меня болит, но я упорно молчала, и они распоряжались мною, как хотели: вливали в рот освященную воду, наполняли ею свои рты и обрызгивали меня, растирали ноги, клали на голову мокрые тряпки. К ночи у меня явился жар: я то засыпала, то впадала в бессознательное состояние, но, когда приходила в себя, я все время видела перед собой испуганное лицо Домны, слышала ласковые эпитеты, которыми она осыпала меня. На другой день я чувствовала себя до такой степени разбитой, что не только не могла встать с постели, но и пошевельнуться. В таком же тяжелом, полусознательном состоянии я провела и вторую ночь, но на следующее утро почувствовала себя лучше, уснула и крепко проспала до самого вечера. Когда я проснулась, в комнате было уже темно; я спросила Домну, которая стояла подле, — возвратились ли наши? Вместо ответа она стала целовать мои руки и умолять крепко держать данную мною клятву. В это время раздались звуки колокольчика. Домна вытерла мне лицо мокрым полотенцем и потащила с постели; одеваться мне не приходилось: я оба дня пролежала одетою.
Мне совсем не хотелось встречать возвратившихся, но пришлось уступить не то просьбам, не то требованиям Домны, и я вошла в переднюю. Свет зажженной сальной свечи тускло освещал комнату, в которой матушка уже снимала с себя верхнюю одежду. Ей некогда было разговаривать со мной: в не закрытые еще двери передней уже входил староста по какому-то неотложному делу. Но когда подавали ужин, матушка заметила, что я ничего не ем, и обратилась с вопросами по этому поводу и ко мне и к Домне, которая отвечала ей, что оба дня я жаловалась на голову.
— Что же ты молчишь? — дала матушка на меня сердитый окрик. — До сих пор изволишь дуться, что мы не взяли тебя с собою? — Этим ограничились ее разговоры со мной, ее нежный материнский привет после двухдневного отсутствия.
Только что я успела одеться на другой день, как раздался крик: "Няня приехала!" Я бросилась к ней, но от волнения не могла выговорить ни слова, только давала ей целовать и обнимать меня.
— Сказывай же, Нюточка, — засыпала няня вопросами сестру, — была ли весточка от Шурочки, что поделывают Андрюша и Заря? Что они пишут, мои голубчики? — В то время как Нюта беспорядочно отвечала на ее вопросы, желая все сразу передать и поскорее познакомить ее со всеми нашими новостями, она то и дело обхватывала мою голову руками и осыпала меня поцелуями, внимательно заглядывая мне в глаза. — Господи! С нами крестная сила! Да что с тобой, Лизуша? Отчего ты так похудела и побледнела? Больна была, что ли?
Сестра отвечала, что я похудела оттого, что сильно тосковала по ней, да еще эти дни, вероятно, злилась на то, что матушка не взяла меня с собой в гости, куда меня никто не звал. Но тут возвратилась матушка, начались снова поцелуи, спешные расспросы, разговоры… "Однако, — заметила матушка, всматриваясь в няню, — если ты и поправилась, то очень мало…" Затем было приступлено к чтению детских писем, полученных во время няниного отсутствия.
Дурная погода не позволила матушке отправиться на луг после обеда, и мы весь день до вечера просидели вместе, слушая нянины рассказы о посещении киевских мощей и святынь, о дорожных приключениях во время путешествия в Киев.
В этот счастливый для меня день, когда наши наперерыв болтали между собой, я молча наслаждалась сознанием присутствия моей дорогой няни. Но когда после ужина мы остались с нею вдвоем, она вплотную приступила к расспросам о том, что было со мною со Дня ее отъезда. Я охотно рассказывала ей о своем пребывании у Воиновых, не умолчала и о рассуждениях Ковригиной. Няня сейчас же в настоящем свете представила мне причину дурного отзыва этой особы о моей матери, чем отняла у меня возможность подкреплять мое неблагоприятное мнение о ней словами такой личности, как Ковригина. Если няне и не всегда удавалось парализовать мои дурные чувства к матери, то, по крайней мере, своими объяснениями она обыкновенно ослабляла их силу и остроту. "Сердчишко-то у тебя горячее, — говорила она, лаская меня, — а мамашенька-то у тебя деловитая, на ласку скупая, да и нет у нее времечка поболтать с тобою, — вот ты, как крючок, и прицепляешься к ней, во всем винишь ее…" И она начала настаивать, чтобы я сообщила ей обо всем, что еще было со мною в ее отсутствие. Не особенно охотно, но чистосердечно поведала я ей о том, как провела ночь перед отправкою рекрута в город. Изумилась и сильно огорчилась няня, что Домна «осмелилась» оставить меня ночью одну. Но уже дальнейшие рассказы я продолжала все более запинаясь, конфузясь и наконец начала уверять ее, что больше ничего не было со мною. Вероятно, я утверждала это очень неуверенно, так как няня сказала мне, что, верно, я успела за это время разлюбить ее, если не могу по-прежнему говорить с нею откровенно. Я бросилась обнимать ее и уверять в противном, говоря, что если бы я все, все рассказала ей, она сама назвала бы меня "наушницею"…
— Не могу же я рассказывать всего: ведь за нарушенную клятву меня бог покарает!..
— Что, что ты говоришь? — в неописанном ужасе спрашивала няня, поняв, вероятно, в эту минуту, что со мной случилось что-то необычайное. — Как! С тебя брали даже клятву? — И она еще сильнее стала настаивать на том, чтобы я во всем созналась ей.
Воспоминания только что пережитого, ужас нарушить клятву, а не нарушив ее — возбудить отвращение к себе няни, привели меня в полное смятение: я бросилась в ее объятия и, судорожно вздрагивая, долго, долго рыдала на ее груди.
— Разве не тяжкий грех, — спрашивала я ее, когда несколько успокоилась, — нарушать клятву, которую человек дает перед образами, да еще при зажженной лампадочке?
Няня простыми и понятными примерами из жизни объяснила мне, что клятву можно брать только со взрослого, что нарушать ее, действительно, грешно, но что еще более ужасен грех того, кто берет какую бы то ни было клятву с ребенка. Такими клятвами, да еще при зажженной лампадочке, говорила она, можно напугать ребенка до родимчика и отправить его на тот свет, а убийцу невинного ребенка бог карает еще строже, чем убийцу взрослого человека.